Елена Мурашкинцева

Верлен и Рембо

+17

Пролог: «Сыновья Солнца»


10 июля 1873 года в Брюсселе Поль Верлен дважды выстрелил в своего друга Артюра Рембо, легко ранив его в руку. Оба поэта оказались, таким образом, связаны кровью. Но судьба соединила Верлена и Рембо не только в жизни: их имена неразрывно сплетены в истории литературы — вместе со Стефаном Малларме они составляют «святую троицу» французского символизма. Издав в 1884 году эссе «Проклятые поэты», Верлен причислил к ним Рембо и Малларме, а во втором издании — самого себя.
Рембо и Верлен всегда стоят рядом, ибо биография одного немыслима без детального рассказа о другом. При этом знакомство их продолжалось менее четырех лет: впервые встретившись в сентябре 1871 года, они навсегда расстались в феврале 1875 года. Это были две диаметрально противоположные натуры, в которых, однако, имеются «странные сближенья». Сама природа словно поставила эксперимент, столкнув двух столь разных поэтов. Не случайно историю их взаимоотношений иногда сравнивают с древнегреческой трагедией в двух актах с катастрофической развязкой в финале.
Центральное место здесь занимает брюссельская драма, которая теснейшим образом связана с тем, что было до и после. Однако даже современники имели очень приблизительное представление о событиях 1873 года: свидетелей, фактически, не было, документы были недоступны, поэтому в провинции об этом не знали вообще, а Париж кормился слухами. Собственно, более или менее связное изложение событий исходило от самих заинтересованных лиц, но при этом у обоих поэтов был свой взгляд на произошедшее и, что еще важнее, свои подспудные соображения — в своих рассказах каждый из них преследовал определенную цель.
Естественно, Верлен и Рембо делились пережитым с близкими людьми. Их друзья и родные оставили воспоминания. Перечислим их имена в алфавитном порядке — как они значатся в библиографическом указателе. Во-первых, это Патерн Берришон — муж Изабель Рембо, почти не знавший своего знаменитого шурина, но уверовавший в его исключительность и создавший благостный образ «святого». Во-вторых, Эрнест Делаэ — друг Рембо со школьной скамьи, который затем подружился и с Верленом. В-третьих Эдмон Лепелетье, лучший друг Верлена с лицейских времен. Наконец, это мемуары двух женщин: Матильды Мотэ де Флервиль — любимой, а затем бывшей жены Верлена, и Изабель Рембо — младшей сестры Артюра, которой довелось по-настоящему познакомиться с братом лишь перед его смертью.[1]
Здесь напрашивается необходимое отступление о достоинствах и недостатках мемуарной литературы. С одной стороны, многие факты становятся известными только благодаря очевидцам и — говоря шире — современникам. Кроме того, очевидцы и современники воссоздают атмосферу подлинности и позволяют увидеть живыми людей, которые давно покинули этот мир. С другой стороны, любой мемуарист имеет свои предубеждения и свои цели — как осознанные, так и бессознательные. Поэтому к мемуарным свидетельствам всегда следует подходить с большой осторожностью и проверять их с помощью других источников. Нужно также четко выявлять следующие разграничения: сообщение мемуариста о том, чему он был непосредственным свидетелем; то, что он рассказывает со слов других; то, что ему кажется правдой, но на самом деле таковой не является (искреннее заблуждение); то, что никак не может быть правдой (сознательная или бессознательная ложь).
Исходя из этих критериев, какие из перечисленных мемуаристов заслуживают доверия и до какой степени им можно доверять? Самые недостоверные сведения исходят от Патерна Берришона и Изабель Рембо: они откровенно обожествляли Артюра — и делали это с таким упоением, что, вероятно, сами уверовали в подлинность многих из своих рассказов. За десятилетия исследований критика обнаружила столько фальшивых «сведений» в этих мемуарах, что практически каждое свидетельство должно подвергаться двойной и тройной проверке. Что касается других воспоминаний, то здесь единодушия в критике не наблюдается. Например, биограф Рембо Жан Мари Карре считает, что наибольшего доверия заслуживает Эрнест Делаэ. Другие исследователи это мнение не разделяют, хотя Делаэ, действительно, был другом и Рембо, и Верлена (в силу чего проявлял большую объективность). Однако Рембо он все-таки знал лучше и во многих обстоятельствах был склонен выгораживать именно своего школьного товарища. К тому же Делаэ писал мемуары, в старости в возрасте от 52 до 77 лет, когда ему уже отказывала память, но самолюбие не позволяло в этом признаться — в результате, он слишком часто позволял себе выдумывать или, скажем мягче, «фантазировать» на заданную тему. Наконец, ему приходилось считаться с мнением Изабель Рембо и Патерна Берришона, которые не особенно церемонились в средствах, защищая собственную версию событий. Не случайно у Делаэ вырвалось признание о «несчастном семействе Рембо, слишком часто проявлявшем слепоту». Невзирая на попытки дистанцироваться от откровенной агиографии, воспоминания школьного друга некоторыми учеными всерьез не воспринимаются: «… эти бедняги Берришон, Делаэ, Изабель, которые без Артюра Рембо остались бы тем, чем они были, т. е. полными нулями, писали о нем самым усерднейшим образом, чтобы и о них тоже не забыли». Отметим и еще одно обстоятельство: с 1879 года Делаэ потерял все контакты с Рембо, и его рассказы об абиссинском периоде жизни поэта лишены всякого интереса.
С Верленом дело обстоит лучше — и не только потому, что Лепелетье и Матильда были более добросовестными биографами. Сочинять байки о Верлене было затруднительно, поскольку жизнь его проходила на глазах у многих людей. Считается, что Лепелетье можно полностью верить, лишь когда он приводит факты; неточности, искажения и умолчания возникают, когда начинается интерпретация этих фактов. Несомненно и то, что главной целью Лепелетье было оправдание друга. Со своей стороны, Матильда не вызывает особого доверия в роли обиженной супруги — хотя она взялась за мемуары только после появления записок Лепелетье, который представил ее главной виновницей не только неудачного брака Верлена, но и его беспутной жизни.
Об обоих поэтах было создано множество легенд — с той лишь разницей, что в легендах о Верлене всегда присутствует хотя бы крупица правды. Эти легенды можно было бы признать «правдивыми», если бы в них не выпячивалась лишь одна из сторон характера поэта. Напротив, легенды о Рембо почти всегда лживы от первого до последнего слова — понадобились усилия нескольких исследователей, чтобы поставить на них жирный крест. Как возникли легенды? Если говорить о Верлене, то они были порождены самой жизнью поэта — необычной во многих отношениях, но проходившей на глазах у многочисленных свидетелей. Что касается Рембо, то здесь легенды были сотворены близкими поэта — сестрой Изабель и ее мужем Патерном Берришоном. Не случайно Изабель Рембо провозгласила: «В том, что касается биографии, я признаю только одну версию — свою собственную». Разумеется, это была единственно верная позиция, поскольку столкновения с фактами «агиографические» сочинения Изабель не выдерживают — оставалось только отрицать все, что вступало в противоречие с «житием святого Артюра». Здесь нужно еще раз подчеркнуть, что Изабель Рембо брата своего фактически не знала, ибо он уехал в Париж в неполных семнадцать лет, когда его младшей сестре было одиннадцать, домой же возвращался изредка и на очень короткое время. Все важнейшие события в жизни Рембо происходили на глазах других людей — Изабель была свидетельницей лишь его последних дней. Что касается Патерна Берришона, то он занимался откровенной фальсификацией — в частности, когда готовил для печати письма Рембо. Между тем, переписка обоих поэтов служит неоценимым подспорьем для понимания многих фактов и обстоятельств.
О Верлене и Рембо написано множество работ. Но в биографиях обоих поэтов накопилось слишком много лжи и полуправды, которая хуже лжи. Решающий поворот произошел, когда были опубликованы источники — прежде всего, документы следствия и письма брюссельского периода. После этого уже невозможно было повторять прежние благоглупости, зато возникла другая тенденция: слишком многие авторы предпочитали и предпочитают стыдливо (а иногда агрессивно) обходить некоторые детали. Главный аргумент звучит так: не следует полоскать грязное белье гениев, полностью выразивших себя в творчестве. Некоторые биографы заранее обличают «близоруких» моралистов, которым даже прикасаться нельзя к «Сезону в аду»[2] — разве способны они оценить возвышенные прозрения поэта? Иными словами, биография поэтов по-прежнему остается камнем преткновения — особенно это касается брюссельской драмы, которая будто бы и не имеет большого значения для анализа творчества Верлена и Рембо. Между тем, в результате этих событий один из поэтов навсегда отрекся от литературы, а второй пережил глубочайший кризис, отразившийся прежде всего на его стихах. В силу ряда причин «фигура умолчания» характерна в первую очередь для биографов Рембо. Весьма показательно, что лучшая его биография создана на английском языке. О важности биографического материала недвусмысленно говорит один из лучших исследователей французской литературы Антуан Адан, написавший предисловие к полному собранию сочинений Рембо: «Мы не поймем творчество Рембо, если будем иметь ошибочное представление о том, каким он был человеком, если примем на веру те смешные рассказы о нем, которые были нам оставлены некоторыми авторами».
Что известно о Верлене и Рембо русскому читателю? Об их поэзии можно получить достаточно полное представление: почти все сочинения Рембо переведены на русский язык (исключение составляют письма и некоторые ранние стихотворения); стихи и проза Верлена переведены далеко не полностью, но все же подавляющая часть его лучших творений доступна тем, кто не владеет французским языком. Имеются также аналитические работы, посвященные творчеству обоих поэтов. Иначе обстоит дело с биографическим материалом. Правда, на русский язык была переведена книга Карре «Жизнь и удивительные приключения Жана Артура Рембо», но она являет собой яркий (хотя и не самый худший) образец апологетической биографии. О Верлене сведения можно почерпнуть лишь в предисловиях и комментариях. Пока в них преобладает стиль сугубо поэтический (как правило, это является признаком недостоверности). Вот как изъясняется, например, автор одной из вступительных статей:
«Верлен, тихий и нежный, как свирель Пана, буйный, вздорный и вечно пьяный, как силен из разнузданной свиты Вакха, — да, пропойца, язычник, по какому-то недоразумению обратившийся в католичество, роняющий кроткую, ангельски чистую слезу в огненную полынь абсента, „Диоген тротуаров", завсегдатай кабачков, полицейских участков и лазаретов. Вечное дитя, бесприютное, жалкое, оборванное, грязное, — с божественным чистым голосом, наивным сердцем, невинной душой… Рембо, самонадеянный (о! Не без оснований), заносчивый юнец, жестокий и нетерпимый, — малолетний нарушитель литературного правопорядка, гений и беспримерный нахал, которому, конечно, ничего не стоило вломиться в чопорный салон Поэзии, напоенный тонкими ароматами из парнасских склянок, натоптать там, высморкаться в занавеску, да что там! — сорвать ее к чертовой матери, распахнуть окно и выпустить на волю стаю обезумевших от внезапного света слов, а потом развернуться и молча уйти — куда-то за горизонт, на восток, в Вечность, которую он, неприкаянный Агасфер, нашел как-то по пути то ли из Шарлевиля в Париж, то ли из Валькура в Лондон».[3]
Что можно сказать по поводу этих пассажей? Множество натяжек, повторяющих — с вполне понятным опозданием — соответствующие суждения французских исследователей. Так, оценка Верлена, может быть, и верна для последних десяти лет его жизни, но она не имеет никакого отношения к предшествующим периодам, а ведь Верлен создал лучшие свои творения именно в молодые и зрелые годы. Что касается «принятого по недоразумению» католичества, то поэт сохранил истовую веру до последних дней жизни. В отношении Рембо предпочтение отдается возвышенным эпитетам и восторженным восклицаниям, которым французские критики также отдали обильную дань.
Итак, русскому читателю еще только предстоит познакомиться с биографией Верлена и Рембо. Собственно, с этой целью и написана данная книга: в ней рассказывается о жизни обоих поэтов на основе их собственных писем и сочинений, мемуарных свидетельств родных и близких, многочисленных и разнообразных исследований, посвященных одному из самых необычных экспериментов в истории литературы — поискам «неведомого» с целью превращения в «сыновей Солнца».



Глава первая: «Поэт-буржуа»




Плешивый фавн из темной глины,
Плохой конец благих минут
Вещая нам, среди куртины
Смеется дерзко, старый плут.

Над тем, что быстрые годины
Нас к этим праздникам ведут,
Где так грохочут тамбурины,
Но где кручины стерегут.[4]



Семья


Поль Мари Верлен родился 30 марта 1844 года в Меце. И по отцу, и по матери он был северянином: его предки издавна жили в Пикардии, Артуа и бельгийских Арденнах (перешедших под власть Франции в начале XIX века). Поэт до конца своей жизни не любил «солнце»: ему всегда были милее полутона и оттенки, нежели яркий свет. Отсюда позднее возникнет любовь к английскому пейзажу — «в сто раз более занятному, чем эти Италия, Испания и берега Рейна».
Отец — Никола Огюст Верлен — служил офицером во 2-м саперном полку. Мать — Стефани Деэ — была дочерью богатого сахарозаводчика. К моменту появления на свет сына родителям было соответственно сорок пять и тридцать два года: оба, следовательно, были далеко не первой молодости. Никто и никогда не сказал о них дурного слова — это были превосходные во всех отношениях люди. Когда умерла сестра Стефани, они взяли ее дочь к себе и воспитали осиротевшую племянницу как собственное дитя. Элизе Монкомбль было восемь лет, когда родился Поль, и она сразу же прониклась к младенцу почти материнскими чувствами — можносказать, что над колыбелью мальчика склонялись сразу две матери. На склоне лет Верлен напишет о ней в «Исповеди»:
«Бедная дорогая кузина Элиза! Она была особой радостью моего детства, участницей и покровительницей всех моих игр. (…) Она умалчивала о моих серьезных проступках, восхваляла небольшие мои заслуги и время от времени нежно меня журила»
У Верлена было счастливое детство: он был единственным и долгожданным ребенком — никогда не доводилось ему испытывать такие страдания, какие выпали в детстве на долю Бодлера и Рембо. Сверх того, родители имели возможность баловать желанного сына. Стефани принесла мужу богатое приданое, и доход четы Верленов оценивался примерно в 400 тысяч франков — недурной капитал даже по нынешним временам. Верлены принадлежали к среднему классу и к моменту рождения сына занимали вполне устойчивое положение в обществе — лишь позднее ситуация радикально изменится.
Но в этом уютном буржуазном мирке имелись, однако, некоторые странности. До рождения Поля у Стефани трижды случались выкидыши, и она хранила о них не только воспоминания: на полке в шкафу стояли три сосуда со спиртом, где находились несчастные плоды преждевременных родов. Стефани дала им имена и показывала Полю «маленьких братиков». Мать была женщиной очень набожной и добропорядочной — некоторые из друзей семьи находили ее даже излишне церемонной. Как могла она позволить себе подобную экстравагантность? Видимо, она так сильно желала детей, что не могла расстаться с материальным подтверждением их прихода в мир. Супруг мирился с этой странностью, и это означало, что силой характера он уступал любимой жене. Стефани настолько была благодарна Богородице за рождение сына, что дала ему имя Поль Мари. Малыш был почти уродлив: с бледным, чуть ли не землистым цветом лица, с чрезмерно большим лбом, с мутно-голубыми глазами, которые казались черными из-за того, что слишком глубоко сидели в орбитах, с коротким носом «картошкой» и выступающими скулами. Когда он спал, казалось порой, что в кроватке лежит маленький мертвец.
Кстати говоря, Верлен будет считаться уродом всю свою жизнь. Так, мадам Лепелетье, мать его лучшего друга с лицейских времен (а позднее биографа) не стеснялась говорить, что он похож на «орангутанга, вырвавшегося из клетки зоологического сада». Сам Эдмон Лепелетье также подчеркивал «крайнее уродство» Верлена, над которым смеялась жена Альфонса Доде и многие другие дамы. Один из преподавателей (не любивший Верлена) писал о нем, что это был «самый нечистый по телу и нраву ученик лицея Бонапарта» и что у него была «омерзительная физиономия, напоминавшая морду оскотинившегося преступника». Наконец, Леконт де Лиль, утонченный поэт и глава парнасской школы, уверял, что у Верлена «голова скелета, обросшего мясом». По его фотографиям и портретам этого никак не скажешь: Аполлоном он, конечно, не был, но обладал определенным обаянием, и ничего отталкивающего в его внешности не было. Видимо, у этого века были свои понятия о красоте, которым Верлен никак не соответствовал, и многие исследователи именно в этом обстоятельстве видели причину его ранней меланхолии. Только для матери и для Элизы он был прекрасен, остальные же находили его безобразным — и хуже всего было то, что он сам в это верил.
Есть еще одна странность. Ни семейная среда, ни полученное образование не предвещали той безмерной распущенности, которая проявится у Верлена в юности и зрелости — недаром его называли «ангелом» и «зверем» в одном лице. Каким же образом унаследовал он подобные склонности от столь респектабельных и добродетельных родителей? Многие биографы пытались найти объяснение в том, что Поля в детстве слишком баловали: отец проявлял непростительную слабость, а мать — преступную снисходительность… Ребенку давали слишком много сладостей и почти никогда не журили — очевидно, это и привело к алкоголизму, а также неразборчивым половым связям. Объяснение, прямо скажем, не вполне убедительное. К тому же не следует забывать, что счастливое детство — вечное прибежище взрослого: в годы несчастий и позора поэт вспоминал родительский дом со слезами на глазах, лишь в этих воспоминаниях находя утешение:
«Дома меня называли „малышом" даже тогда, когда я превратился в большого верзилу, которого чрезвычайно раздражало это слово „малыш" — столь сладостное ныне для моих старых осиротевших ушей, ибо звучит оно лишь в снах, в снах с печальным, очень печальным пробуждением».
Франсуа Порше, автор лучшей биографии Верлена, обнаружил новые данные, которые позволили пролить свет на некоторые загадочные стороны характера Верлена. Дурная наследственность определяет многое, и тут самое время вспомнить о неудачных родах Стефании и трех пресловутых сосудах со спиртом на полке шкафа. Решающим оказалось влияние предков по отцовской линии, среди которых некоторые были законченными алкоголиками. И в их число входит родной дед Поля — Анри Жозеф. Никола Огюст потерял отца в семь лет, и в семье о нем никогда не говорили. Анри Жозеф Верлен был нотариусом, но это мирное ремесло плохо соответствовало его буйному нраву. Только один пример: в 1804 году он стал в пьяном виде поносить последними словами императора Наполеона, и его вызвали к прокурору для объяснений. Внезапная смерть Анри Жозефа помешала дальнейшему расследованию, которое могло бы плохо для него кончиться. Хорошо помнившие его люди утверждали, что в юности он хотел посвятить себя церкви, но этому благому намерению не суждено было сбыться из-за неумеренного пристрастия к алкоголю. В роду Верленов вообще было очень много священников, а наследственная вспыльчивость проявлялась через поколение: у буяна и пьяницы Анри Жозефа родился мягкий и благоразумный сын Никола Огюст, который произвел на свет еще одного буяна и пьяницу — Поля Мари, ставшего отцом мягкого и благоразумного Жоржа. Впрочем, природная кротость последнего не смогла одолеть отравленную кровь — в 1926 году сын поэта умер от белой горячки, не оставив потомства. Так пресеклась эта линия рода Верленов.
Раннее детство Верлена прошло на юге, где стоял 2-й саперный полк. Семья кочевала из-за военной службы отца. Поль запомнил процессию «кающихся» в Монпелье: они шествовали в монашеских рясах с капюшонами, закрывающими лицо, и изрядно напугали мальчика. На празднестве по случаю провозглашения республики в Ниме он впервые услышал национальный гимн — «Марсельезу». В Лионе его больше всего поразили бурные воды Роны. По возвращении в Мец он впервые влюбился — на седьмом году жизни. Барышне было восемь лет, волосы ее отливали серебром, а лицо было усеяно веснушками. Верлен уверял, что звали ее Матильда — быть может, так оно и было, но очень вероятно, что это имя стало для него навязчивой идеей. И всю жизнь его приводили в волнение веснушки: даже много лет спустя он был способен проникнуться внезапной страстью к веснушчатой женщине — как это произошло в 1886 году с Мари Гамбье.
Разъезды, связанные с передислокацией войск, могли бы продолжаться еще долго, если бы в 1851 году не произошел инцидент, круто переменивший жизнь семьи. Капитан получил взыскание, которое счел несправедливым, и тут же подал в отставку. Командир полка приложил все усилия, чтобы оставить в армии этого образцового офицера, но Никола Огюст остался непреклонен. Верлены навсегда покинули Мец и перебрались в Париж — точнее, в Батиньоль, бывший тогда пригородом столицы, где обитали отставные военные и зажиточные рантье. В доме на улице Сен-Луи Поль Верлен проживет двадцать лет — до своей женитьбы.
Столица ему поначалу не понравилась:
«По правде говоря, первыми моими впечатлениями от Парижа были уродство, грязь и сырость. И затхлая атмосфера, ведь ноздри мои привыкли к сильным и простым запахам лотарингского востока, к целебным ветрам города в виде шахматной доски».
Но через несколько дней малыш увидел заполненные народом бульвары, и это зрелище восхитило его. И еще он обратил внимание, как громко говорят здешние обитатели, тогда как в провинции люди словно бы перешептываются. Это была парижская свобода!
Стефани поддалась очарованию Парижа ничуть не меньше, чем семилетний Поль. При всей набожности и церемонности она была по натуре женщиной очень веселой, живой и говорливой. Матильда Дельпорт, бывшая мадам Верлен, так описала в мемуарах свою тещу, с которой познакомилась в 1869 году:
«Она была удивительно похожа на своего сына с той разницей, что в юности, несомненно, обладала красотой, которую во многом сохранила. Но у нее были те же морщинки у глаз, те же густые, немного жестковатые брови».
Веселый нрав Стефани подвергнется жестоким испытаниям, связанным с обожаемым Полем. Но пока это еще ребенок — пусть не слишком красивый, но очень ласковый в те минуты, когда не топает ногами от ярости.
Они гуляют вместе по Парижу, осваиваясь в столице. Однажды утром в толпе раздается гомон: «Это принц-президент!» И, действительно, они видят перед собой Луи-Наполеона. А 4 декабря, сразу после государственного переворота, оказываются в охваченной паникой толпе, едва успевают укрыться в какой-то лавчонке и возвращаются домой несколько напуганные, но в целом довольные своим приключением. Эти политические события, увиденные глазами ребенка, вошли в «Исповедь», которую старый и больной Верлен начал писать незадолго до смерти.
Поль любил обоих родителей и сохранил это чувство до конца жизни. Но к отцу он, вдобавок, относился с глубочайшим уважением. В «Исповеди» об этом сказано так:
«Я очень гордился красивым отцовским мундиром: французского покроя, с бархатными отворотами, с двумя орденами — испанским и французским, его треуголкой с разноцветными перьями, шпагой… Гордился и его великолепной выправкой человека очень высокого роста, „каких больше не делают", мужественным и добрым лицом, на которое привычка командовать наложила все-таки отпечаток властности, приводившей меня в трепет, что было хорошо, ибо я вел себя отвратительно, если шалости сходили мне с рук».
В мундире, который так нравился маленькому Полю, Никола Огюст Верлен позировал художнику. Этот портрет переживет бесконечные переезды и передряги — и именно на него будет обращен последний взгляд умирающего поэта.



Учение



С 1851 по 1853 год Поль посещает небольшую школу по соседству с домом. Здесь он изучает начатки арифметики, истории и географии, причем занимается очень ревностно. Позднее Верлен утверждал, будто он всегда был отъявленным лентяем — действительно, «проклятому поэту» не подобало проявлять прилежание, пусть даже и в детские годы. Тем не менее, учиться ему нравилось: когда он заболел легкой тифозной лихорадкой, то повторял в бреду таблицу умножения. Почему же родители решили отдать его в пансион, где ему предстояло стать интерном? Естественно, не из-за недостатка любви — видимо, отца встревожили некоторые черты характера Поля, проявившиеся сильнее после болезни, когда мать и кузина относились к нему с удвоенной нежностью. Мальчик был слишком неуравновешенным, и у него все чаще случались приступы странной ярости. Капитан был сторонником строгой дисциплины — по крайней мере, теоретически. Вот почему Поль в девять с половиной лет был отдан в интернат пансиона Ландри. Заведение это пользовалось очень хорошей репутацией (здесь учился сам Сент-Бёв!), и, начиная с седьмого класса, ученики посещали занятия в лицее Бонапарта (впоследствии переименованного в лицей Кондорсе). Поль согласился на перемену участи неожиданно легко: его прельстила мысль, что он получит кепи и мундир.
Но в первый же вечер он сбежал. Новые товарищи внушали ему страх, а пансионский ужин не шел ни в какое сравнение с домашним столом. Если верить старому Верлену, последнее обстоятельство оказалось решающим. Он устремился на улицу Леклюз и поспел прямо к ужину. Его обласкали, простили, накормили и отправили спать. На следующий день кузен Виктор (брат Элизы) повел мальчика в пансион:
«По дороге он внушал мне, что я должен показать себя мужчиной и представить, будто я уже как бы в полку! Черт возьми! Ведь я из семьи военных, и как он (старый сержант, ветеран Алжира, которому впоследствии предстояло совершить еще две кампании, итальянскую и мексиканскую) привык к полковой жизни, так и мне следует приспособиться к коллежу. У меня появятся друзья, если я буду хорошим — хорошим, но не слишком. К примеру, нельзя позволять сорванцам смеяться над собой, надо с ними подраться пару раз, и все пойдет как по маслу. Он говорил так хорошо, что я почти с радостью вернулся в „заведение" — с этим словом довелось мне познакомиться в тот же вечер».
В пансионе Ландри Верлену предстояло провести девять лет. И каждый день (исключая период каникул) отец навещал сына, принося ему сладости и подарки. Некоторые биографы видели в этом свидетельство непростительной — особенно для бывшего офицера — слабости. Сам Верлен до конца дней считал это признаком великой доброты отца. Не следует забывать, что для ребенка интернат был чем-то вроде тюрьмы, откуда он мог вырваться только лишь на каникулы.
С этим же пансионом связано воспоминание и о первом «заключении». В седьмом классе юный Верлен безбожно ошибся, спрягая латинский глагол «читать» — не сумел назвать правильную форму прошедшего времени «legi» («я прочел») и был за это отправлен в карцер, который, впрочем, оказался вполне сносным. Как писал сам Верлен, в карцере этом не было ни мышей, ни крыс, ни железных засовов — «всего-навсего один поворот ключа». Главным можно считать сам факт первой утраты свободы:
«Каковы же были мои впечатления от этого ненастоящего „ареста"? Естественно, я не могу с точностью определить их теперь, в зрелом возрасте, после стольких лет и стольких куда более серьезных засовов… Не был ли этот жалкий анекдот всего лишь символом? Не заключалось ли в нем своего рода предупреждение и предвосхищение будущих несчастий, которыми я обязан чтению? Было ли уже тогда заклеймено мое детство вещими словами ненавистного и обожаемого Валлеса: „Жертва Книги", и, если по-латыни, то на сей раз без ошибок: Legi?».[5]
Пребывание в пансионе наложило на Верлена неизгладимый отпечаток. Прежде всего, он усвоил «школярский» жаргон, от которого не избавился до конца жизни: дружеские ругательства, переделанные в прозвища фамилии, соленые словечки, невероятные сокращения, вкрапления латинских и английских выражений — всем этим заполнены его письма. Особенно показательны послания к Лепелетье — товарищу по лицею. Самое удивительное, что добряк Лепелетье считал, что друг с ним совершенно откровенен, хотя «школярский» стиль служил Верлену скорее для того, чтобы скрыть свои истинные чувства. И в пансионе, и во взрослой жизни «амикошонство» означало проявление фальшивой сердечности.
Но, пожалуй, куда более серьезным оказалось другое обстоятельство: здесь были собраны мальчики разного возраста, и Верлен в старости откровенно признавался, что нравы пансиона оставляли желать лучшего. Старшие делились с младшими своим опытом и порой приобщали их к развлечениям весьма сомнительного свойства. «Чувственность овладела мной, захватила меня в возрасте между двенадцатью и тринадцатью». Он начинал нежно поглядывать на тех, кто был моложе его, и «вот наконец мне открылась эта ужасная тайна!» Старый Верлен подчеркивал, что его тогдашнее «падение» было сущим ребячеством, чувственной игрой, в которой не следует видеть «ничего гнусного». Но даром подобные «игры» не проходят — и подтверждением этого может служить жизнь самого Верлена.
Учеником он был средним. Когда его приняли в девятый класс, с ним пришлось проводить дополнительные уроки, поскольку он считался тогда ребенком с замедленным развитием. С 1855 по 1862 год он дважды в день посещал занятия в лицее Бонапарта — как и все остальные пансионеры Ландри. Именно здесь, в 1860 году, то есть во втором классе, он познакомился с Эдмоном Лепелетье.
Из года в год, благодаря прилежной работе, ученик Верлен поднимался все выше в классной табели о рангах. Исключением были лишь точные и естественные науки — впрочем, для литераторов считалось хорошим тоном презирать физику и математику, а Верлен достаточно рано решил, что посвятит себя словесности. В классе риторики он даже получил два похвальных листа — за сочинения на латинском и французском. Вообще, более всего он преуспевал в иностранных языках — в частности, успешно осваивал английский, который впоследствии очень ему пригодится.
В семнадцать лет он уже точно знает, что хочет быть поэтом. Но не вполне сознает, что это будет за поэзия. Он подражает — сознательно и бессознательно — Виктору Гюго, Теодору де Банвилю, Жозе Мария Эредиа. Одновременно он сочиняет на них пародии. Эта страсть к пастишам, к шутливой имитации сохранится у него на всю жизнь, словно он желал доказать самому себе, что владеет всеми секретами своего ремесла.
Главная же его забота в это время — желание стать мужчиной. Ему уже недостаточно сомнительных свиданий в дортуарах — «мальчишеских шалостей», как назовет он их позднее. Он страстно жаждет познать иную любовь:
«Меня преследовала Женщина — точнее говоря, преследовала она и соблазняла меня в моих снах».
И в один прекрасный майский субботний день, получив разрешение выйти из пансиона и запасшись монетой в десять франков, выклянченной у матери, он отправляется в бордель:
«Меня провели в красно-золотую гостиную, которая походила скорее на провинциальное кафе — только вместо скамеек и столов были расставлены пуфики и канапе, где сидели в терпеливом ожидании довольно толстые и не первой молодости особы женского пола…»

Подруги юности и молодых желаний!
Лазурь лучистых глаз и золото волос!
Объятий аромат, благоуханье кос
И дерзость робкая пылающих лобзаний![6]

В этом — чудо поэзии Верлена. Он говорит именно о «первых любовницах», доступных всякому, кто готов им заплатить, но под его пером они преображаются в пленительные создания, о которых вспоминаешь с тоской… и острым желанием:
«… я усердно продолжал мои опыты, отчего любопытство мое лишь росло, и в пятьдесят с лишним лет до конца оно все еще не удовлетворено».
Впрочем, в 1862 году Верлена, помимо первых радостей любви, ждут нелегкие испытания. Он должен сдать экзамены на степень бакалавра, и это чрезвычайно важный момент для французского школьника. С гуманитарными дисциплинами у него проблем не было: он успешно сдал речь на латинском языке и сочинение на французском — в «Исповеди» он выскажет шутливое пожелание заполучить эти тексты, чтобы «продать их как автографы». Но экзамен по физике окончился провалом. Юного кандидата попросили дать определение нагнетательного и всасывающего насоса. Верлен запомнил свой ответ: «Нагнетательным называется насос, который нагнетает, а всасывающим тот, который всасывает».
Тем не менее, невзирая на черный шар по физике, 16 августа Поль Верлен стал бакалавром филологических наук.
Для родных это большая радость. Финансовое положение семьи уже слегка пошатнулось из-за неудачных спекуляций отца, который, вдобавок, неважно себя чувствовал — он страдал от ревматических болей и все хуже видел из-за катаракты. Но успех «зайчика» (таким ласковым прозвищем капитан наградил сына) заставляет его на время забыть о неприятностях — в течение целого дня он ни разу не пожаловался. Что касается матери, то она, естественно, находится на седьмом небе от счастья. Кузина Элиза узнает приятную новость в Леклюзе, куда новоиспеченный бакалавр отправляется на отдых. Это небольшая деревушка под Аррасом: Элиза, которая носит теперь фамилию Дюжарден, живет здесь вместе с мужем.



Служба


Каникулы Верлен обычно проводил на севере, у родных. В бельгийских Арденнах, в окрестностях Буйона и Пализёля, жили его тетки по отцу — это край лесов и озер. В Пикардии, под Аррасом, находились Леклюз и Фампу — вотчина семейства Деэ. Здесь простирались огромные, кое-где заболоченные поля. По случаю успешно сданных экзаменов отец впервые разрешил Верлену поохотиться — традиционная для этих мест награда молодому человеку.
Именно за время каникул на севере Верлен пристрастился к пороку, сгубившему многих из его предков. В детские годы ему позволяли выпить немного красного вина за обедом. В пансионе, естественно, не было даже этого — на десерт воспитанникам давали подслащенную и подкрашенную воду. А в бесчисленных арденнских и пикардийских кабачках подавали крепкое фламандское пиво, можжевеловую настойку по цене один су стакан и излюбленный в этих местах «бистуй» — кофе с водкой. Впрочем, даже и в Париже мальчик стал слишком часто захаживать в пивные, когда его отпускали домой. Отец раздраженно выговаривал сыну, если тот опаздывал к ужину, тогда как мать и Элиза всегда защищали Поля. Но только летом 1862 года, после успешно сданных экзаменов, началось неумеренное пьянство, которое сам Верлен позднее назвал своей «манией и бешеной страстью»:
«Впервые я по-настоящему напился лет в семнадцать или в восемнадцать… И пил я не для того, чтобы смелее хороводиться с тамошними девицами, затаскивать их в амбар или под скирду сена, а под „пустым" предлогом, что это помогает лучше мочиться».
Кузина Элиза, естественно, не могла повлиять на Полля, которому привыкла прощать все с детства. И он не только пристрастился к алкоголю: для него стала необходимой сама атмосфера кабака — табачный дым, гомон, духота. Ему достаточно было ступить на порог, чтобы ощутить острую потребность «нализаться» — так он именовал со смехом свое осознанное стремление к свободе во хмелю.
В конце октября Верлен вернулся в Париж, и семья занялась его «обустройством». Сам он хотел быть литератором, но родным не перечил и записался на юридический факультет, где провел два-три семестра. Отец настоял, чтобы он готовился к экзамену на должность в Министерстве финансов, но затем отказался от этой мысли — Поль работал спустя рукава и возвращался домой навеселе. Отец уже терял зрение, но запах алкоголя определял безошибочно. «Зайчика» нужно было срочно пристраивать на службу. Освоив начатки бухгалтерии и поупражнявшись в каллиграфии, Верлен поступил в страховую кампанию «Орел и Солнце». Затем капитан, использовав старые связи, добился для сына места в городской Ратуше. В марте 1864 года Поль Верлен был принят стажером в мэрию IX округа (Брачный отдел), а затем получил должность экспедитора в центральной администрации (Бюджетный отдел).
Все это произошло как бы само собой: по натуре Верлен был человеком скорее покладистым и очень любил отца, который — единственный из всей семьи — умел настоять на своем. Сам же капитан вполне успокоился: ему казалось, что отныне хорошая должность и карьерное продвижение были «зайчику» обеспечены. Верлен также был доволен — служба оказалась совсем не трудной. Лепелетье рассказал в своих мемуарах, как проходил рабочий день его друга: в десять с четвертью тот приходил в «контору» и занимался бумагами до полудня, затем отправлялся обедать, оставив на вешалке свою шляпу, которая должна была свидетельствовать о его присутствии, если бы в кабинет вдруг заглянул субпрефект. В кафе «Газ» он встречался с такими же молодыми, как он, людьми, увлеченными поэзией. Это были Альбер Мера, Леон Валад, позднее к ним присоединится и Лепелетье, проходивший стажерскую практику в адвокатуре Дворца правосудия. Около трех часов все возвращались на службу, где трудились, не покладая рук, до пяти часов. За эту работу Верлен получал 1800 франков в год. В 1870 году (согласно мемуарам Матильды Мотэ) ему платили уже 3000 франков — очевидно, усердие его заметили и поощрили.



Первые утраты



Nevermore[7]


Я шел плечом к плечу со Счастьем, восхищен…
Но равнодушный рок не знает снисхожденья.
В плоде таится червь, в дремоте — пробужденье,
Отчаянье — в любви; увы, таков закон.
Я шел плечом к плечу со Счастьем, восхищен…[8]



30 декабря 1865 года капитан Никола Огюст Верлен, кавалер ордена Почетного Легиона и святого Фердинанда умер от инсульта в возрасте шестидесяти семи лет. Эта смерть будет иметь самые серьезные последствия для его сына, ибо Поль лишился единственного человека, который обладал хоть каким-то влиянием на него. Но Верлен этого пока не сознает: он потерял горячо любимого отца, и горе его не знает границ. Он требует, чтобы на похоронах капитану были возданы воинские почести. Поскольку прощальная церемония назначена на 1 января — праздничный день — с этим возникают затруднения. Но Верлен приходит в ярость, кричит на муниципальных чиновников, добивается своего и возвращается домой в слезах, крайне взволнованный своим первым столкновением с властями. Сами похороны произвели на поэта столь тягостное впечатление, что забыть о них он не мог и тридцать лет спустя:
«Скорбный путь среди торжеств и радостей этого глупого дня остался у меня в памяти примером одного из самых ненавистных испытаний и самого мучительного долга».
Но куда более страшное испытание ожидало Верлена через год. Он всегда хотел любить и, главное, быть любимым. Не случайно многие исследователи именовали его натуру «женской» — впрочем, он признавал это и сам. И первой его любовью (если не считать веснушчатую малышку из Меца) была кузина Элиза. Верлен часто приезжал на лето в Леклюз. Они гуляли вдвоем, и рядом с ней он не чувствовал себя ни робким, ни уродливым. Он был ей дорог, она его «понимала», верила в его гений. Желая доказать это, она дала ему денег на издание первого сборника — будущих «Сатурнических стихотворений». Разумеется, Верлен мог бы обратиться и к матери, которая никогда ничего не жалела для своего Поля. Но он принял дар кузины — как дар любви. Это было счастье, омраченное лишь замужеством Элизы. Она стала женой добропорядочного и богатого свекловода, сменив девичью фамилию Монкомбль на Дюжарден не по любви, а из соображений приличия — по настоянию семьи. Это была безупречно порядочная женщина, которая могла отныне относиться к своему кузену лишь как любящая сестра. После свадьбы Элизы Верлен вновь почувствовал себя «осиротевшим».
Но и это было еще не самое худшее. Осенью 1866 года Элиза вторично стала матерью. Роды оказались трудными, а здоровье у нее всегда было хрупким. Вероятно, она успела узнать о том, что в ноябре вышли «Сатурнические стихотворения», но вряд ли ей удалось подержать эту книгу в руках, ибо всего лишь через три месяца случилась катастрофа: она пела за столом для своих близких (недаром именно ее Верлен называл в стихах своим мистическим «соловьем») и вдруг упала без чувств. Через несколько часов ее не стало. Ей было чуть больше тридцати лет.
«… ее доктор — да простит ему Господь! — лечил ее, среди прочего, морфием, который тогда не вводили с помощью инъекций, а глотали. Кузина моя, испытывая большое облегчение после каждого приема лекарства, в конце концов, как это часто случается с больными, принимающими наркотик, пристрастилась к нему и, вероятно, превысила дозу — и без того излишнюю — прописанную ей этим деревенским врачом…»
Верлену послали телеграмму в Париж, но он опоздал: сойдя с поезда и не заметив посланного за ним экипажа, он прошел двенадцать километров пешком, в грозу — и, дойдя до Леклюза, услышал похоронный звон. Воспоминание об этом было столь ужасным и навязчивым, что породило сон — Верлен часто видел его, но сам не мог объяснить некоторых деталей:
«… сон застает меня снова шагающим во весь дух по одной из улиц… Она поднимается в гору, эта улица, а причина моей поспешности — похоронное шествие, за которым я иду вместе с моим отцом, умершим уже давно, но с которым почти всегда я вижусь во сне. Я, вероятно, останавливался для покупки венка или цветов, потому что не вижу больше катафалка, который, должно быть, свернул в конце улицы в узкий переулок, уходящий направо. Направо, а не налево».[9]
Французские исследователи, естественно, давно обратили внимание на то, что в Леклюзе ведущая на кладбище улица поднимается в гору, а затем сворачивает направо, в узкий переулок — именно этим путем следуют похоронные процессии.
Элиза Монкобль навсегда осталась для Верлена самым светлым воспоминанием. Он посвятил ее памяти несколько пронзительно печальных стихотворений. Верлен не любил дочерей Элизы, что неудивительно — ведь рождение младшей стоило ей жизни:
«И я вижу, как в этом самом кабачке я, лишь несколькими месяцами моложе, сижу у этого стола, на который сейчас облокачиваюсь, и пью, как сегодня, из большой кружки темное пиво, которое багрянят закатные лучи.
И думаю о Подруге, о Сестре, каждый вечер при моем возвращении кротко журившей меня за то, что опоздал; и вспоминаю, как однажды зимним утром пришли за ней люди в черных и белых одеждах, распевая латинские стихи, исполненные ужаса и надежды.
И жестокое уныние от незабываемых бедствий пронизывает меня, молчаливого, а ночь, окутывая кабачок, где я мечтаю, гонит меня к дому на краю дороги — к тому, что повыше других жилищ, — к радостному и милому прежде дому, где встретят меня две смеющиеся и шумливые девочки в темных платьях, которых не вспоминаю, нет, и будут играть в маму, в свою любимую игру, до часа сна».[10]



Делопроизводитель на Парнасе



Мне душу странное измучило виденье,
Мне снится женщина, безвестна и мила,
Всегда одна и та ж и в вечном измененье,
О, как она меня глубоко поняла…[11]


Верлен заболел «стихоманией» еще в пансионе. Однажды ему попался в руки небольшой томик, название которого он прочел как «Цветы мая»[12] — на самом деле это были «Цветы зла» Бодлера, который стал его любимейшим поэтом. В двадцать один год Верлен напишет эссе о Бодлере, где на его примере сделает попытку описать современного человека «с его болезненно изощренным умом, чей мозг отравлен табаком, а кровь сожжена алкоголем». Эту любовь Верлен пронесет через всю жизнь: в 1892 году, невзирая на свой тогдашний пылкий католицизм, он назовет Бодлера «самой дорогой фанатической привязанностью». Однако Верлен-подросток (да и юноша тоже) видел в «Цветах зла» книгу прежде всего эротическую — обольстительную и одновременно пугающую.
2 сентября 1867 года Верлен окажется среди тех немногих людей (числом не более тридцати), которые пришли проводить Шарля Бодлера в последний путь. Все тогдашние знаменитости похороны проигнорировали: отсутствовали даже Леконт де Лиль и Готье, которые были близкими друзьями покойного. Только Теодор де Банвиль (для Верлена второй по значению поэт) не счел возможным уклониться — именно он и произнес надгробную речь, в которой сказал о безмерности утраты, о совершенстве поэтического творения, о достойной славе в грядущих поколениях.
Выйдя из пансиона и поступив на необременительную службу, Верлен быстро вошел в круг тех людей, которым суждено было стать основателями «Современного Парнаса». Излюбленным местом встреч стало кафе «Газ», а излюбленным временем — шестой час. Это был священный, демонический, «зеленый» час — иными словами, час аперитива, час абсента. Настоянная на полыни водка вошла в моду лишь после войны в Алжире — так, Бодлер, который отдал дань чуть ли не всем способам опьянения, об абсенте не говорит ни слова. Но в шестидесятые годы без абсента не обходится ни одна встреча литераторов и художников. Франсуа Порше приводит длинный и скорбный список тех, кто пристрастился к «страшной зеленой ведьме» (определение принадлежит Верлену): поэт и математик Шарль Кро; Вилье де Лиль-Адан; Альбер Глатиньи — тот самый, кому Гюго дал лестное прозвище «Шекспир-дитя» (позднее приписанное Рембо); карикатурист Андре Жиль, умерший в психиатрической больнице в Шарантоне; композитор Эммануэль Шабрье; музыканты Шарль де Сиври (будущий шурин Верлена) и Кабанье, поражавший всех небесной голубизной глаз («Господи Иисусе, говорил Верлен, и это после трех лет абсента!»). Не миновали подобной участи политики и журналисты: абсенту отдали дань знаменитый Виктор Нуар, чье убийство в 1870 году всколыхнет всю Францию; Рауль Риго, в будущем префект полиции Коммуны; Эжен Вермерш, еще один будущий коммунар, которому смертная казнь будет заменена на изгнание — они встретятся с Верленом в Лондоне, где Вермерш сойдет с ума и окончит свои дни в психиатрической больнице в Кольни; наконец, Камилл Пельтан, который станет морским министром Третьей республики — это один из немногих «благополучных» любителей абсента. Достойное место в этом ряду занимает и двадцатилетний Поль Верлен, в жизни которого кафе уже заняло громадное место: это главная пристань в его «земном странствии», ибо здесь он имеет возможность заниматься тремя вещами, без которых уже не мыслит своей жизни — пить, беседовать, грезить. Лишь под конец жизни (видимо, в трезвую минуту) Верлен разразится гневной филиппикой против любимого времяпровождения и обожаемого напитка:
«О, источник безумия и преступления, идиотизма и позора, который правительства должны были бы если не запретить (в сущности, почему бы и нет?), то подвергнуть самому ужасному налогообложению — абсент!»
В 1863 году Верлен познакомился с Луи Ксавье де Рикаром, который был старше его всего лишь на год, но уже успел создать себе некоторое имя, поскольку был прирожденным журналистом. Он принадлежал к семье аристократов-бонапартистов: его отец дослужился до генеральского чина, получил титул маркиза и должность губернатора Мартиники. Тем не менее, к республиканским убеждениям своего неистового сына старик отнесся снисходительно — под влиянием обожаемой жены, которая была значительно его моложе. Салон мадам де Рикар быстро стал центром притяжения для талантливых молодых литераторов, а Луи Ксавье использовал наследство, доставшееся ему от старой набожной тетки, чтобы основать журнал самых передовых взглядов — «Ла Ревю дю Прогре». Именно в этом журнале Поль Верлен опубликовал первое свое стихотворение «Господин Прюдом», подписанное псевдонимом «Пабло». Верлен изучал тогда испанский язык, но главное было не в этом: он не слишком желал афишировать свое участие в журнале, за которым бдительно следила полиция. 27 мая Луи Ксавье де Рикар был арестован за публикацию статьи о христианстве. Совершенно безобидная по нынешним временам критика была квалифицирована как оскорбление Империи и Религии, в результате чего издатель получил три месяца тюрьмы. Характерный штришок: Лепелетье, очень точный в том, что касается фактов, приписал к этому сроку лишних пять месяцев — невинная ложь республиканца, желающего подчеркнуть произвол властей. Как бы там ни было, отсидка Рикара в тюрьме Сен-Пелажи нанесла журналу смертельный удар — «Ла Ревю дю Прогрес» прекратил свое существование.
Тут на сцене появляется молодой книготорговец по имени Альфонс Лемер, который занимался продажей разного рода назидательных книжонок и явно этим тяготился. Он соглашается издавать литературный журнал за счет нескольких молодых литераторов — Луи Ксавье де Рикара и его приятелей: Поля Верлена или «Пабло» и Эдмона Лепелетье по прозвищу «Зуав». Естественно, основную часть расходов взял на себя Рикар, безусловный лидер в силу двух обстоятельств: он уже успел отсидеть в тюрьме и удостоился закрытия своего журнала. Еженедельник «Ар» («Искусство») прекратил свое существование после выхода нескольких номеров, но благодаря ему образовалось «ядро» будущего Парнаса: к уже сложившейся группе примкнули Катюль Мендес, Франсуа Коппе, Жером Сюлли-Прюдом и Маргарита Турне (псевдоним очаровательной Жюли Алар, которая через два года станет мадам Альфонс Доде). Именно в этом журнале сформировалась первоначальная доктрина «Парнаса». По словам Мендеса, слово «бесстрастность», ставшее лозунгом новой школы, впервые было использовано Рикаром, который ко многим своим достоинствам присовокупил еще одно — он пил только воду. Маститый Леконт де Лиль отдал в журнал свое стихотворение «Девственный лес» — это означало, что он официально благословил молодежь на доброе дело.
Впрочем, бесстрастной осталась и публика: никто не заметил появления нового журнала. Нужно было действовать, чтобы привлечь к себе внимание — устроить что-нибудь вроде новой «битвы за „Эрнани". Поводом послужила постановка пьесы братьев Гонкуров, которых прогрессивные литераторы упрекали в том, что они пользуются покровительством императорской семьи. Пьеса провалилась — возможно, это произошло бы и без вмешательства будущих „парнасцев", но Гонкуры затаили зло именно на них. Верлен участвовал в знаменательном событие и был крайне возбужден: несомненно, он принял для храбрости несколько порций абсента.
Но даже битва против Гонкуров не прибавила журналу подписчиков, и его решено было закрыть. Неистощимому на выдумки Рикару пришла в голову новая идея: выпустить поэтический сборник в несколько приемов. Не хватало одного — звучного и привлекательного названия. Много лет спустя Луи Ксавье де Рикар писал, что слова „Современный Парнас" произнес какой-то незнакомец, поднимавшийся по винтовой лестнице на антресоли лавки Альфонса, где группа обычно держала военный совет. Слова эти были мгновенно подхвачены и единодушны приняты как название сборника.
Новая школа, которая выступила против эпигонов романтизма, опиралась на авторитет пяти поэтов: к лику ее официальных „святых" были причислены — Гюго, находившийся в изгнании; Готье, бывший „красный жилет" и ветеран прежних литературных битв; Леконт де Лиль, воспринимавшийся как наследник Гюго; Бодлер, который уже доживал последние дни в полном беспамятстве; наконец, всеобщий любимец Банвиль. Первый выпуск „Современного Парнаса" вышел 2 марта 1866 года. В сборник вошли стихотворения тридцати семи поэтов. Полю Верлену принадлежат восемь стихотворений, и среди них выделяется бесспорный шедевр — „Сон, с которым я сроднился".
Появление „Парнаса" наделало шума — по крайней мере, в литературной среде. Явным свидетельством успеха были посыпавшиеся на сборник пародии и критические статьи. Самыми ярыми противниками парнасцев оказались Альфонс Доде и несколько его друзей, с одним из которых Катюль де Мендес даже дрался на дуэли. Верлен принимал активнейшее участие в полемике, однако храбрость никогда не была его сильной стороной, поэтому когда ему показали в одной из пивных Доде, он со словами „так вот эта свинья!" набросился на автора „Писем с моей мельницы" со спины. Взбешенный Доде обернулся, чтобы ответить, но, увидев, Верлена, которого уже оттащили от него, с улыбкой промолвил: „Пустяки, это просто пьяница".



Литературная богема



Осень в надрывах
Скрипок тоскливых
Плачет навзрыд,
Так монотонны
Всхлипы и стоны —
Сердце болит.

Горло сдавило,
Пробил уныло
Тягостный час.
Вспомнишь, печалясь,
Дни, что промчались, -
Слезы из глаз.

Нет мне возврата,
Гонит куда-то,
Мчусь без дорог —
С ветром летящий,
Сорванный в чаще
Мертвый листок.[13]


В том же 1866 году вышел в свет первый сборник Верлена "Сатурнические стихотворения". Он разослал его знакомым литераторам, получив в ответ лишь банальные поздравления. Правда, Банвиль уверял, что прочел книгу десять раз подряд, невзирая на болезнь и смертельную усталость — однако рецензию он так и не написал. Леконт де Лиль обронил, что автор "вскоре полностью овладеет мастерством выражения". Сент-Бёв с безошибочным чутьем воздал хвалу самым слабым стихотворениям сборника. Единственным человеком, кто по достоинству оценил музыку верленовских стихов, был скромный преподаватель английского языка из Безансона. В его послании говорится:
"… у меня есть таинственное предчувствие еще неведомой дружбы… ваши "Сатурнические стихотворения" на несколько дней исцелили меня от постыдной повседневности и пробудили от прострации, вызванной окружающим гомоном… Поэты наследуют друг от друга старые формы, подобные потасканным фавориткам, но вы предпочли ковать из никем не тронутого, нового металла собственные клинки, а не рыться в отбросах старой чеканки…"
Автором этого письма был Стефан Малларме.
Лучшие, подлинно "верленовские" стихи сборника пронизаны чувством глубочайшей тревоги и тоски. Но даже лучший друг Верлена Лепелетье не поверил в искренность этих "меланхолических жалоб", которые показались ему "нарочитыми и взятыми из головы". Почему? Да просто потому, что Поль был тогда "молод, здоров, никого не любил и удовлетворялся доступными ему удовольствиями, имел полный кошелек и, покончив с не слишком трудными служебными обязанностями, выпивал множество аперитивов, отчего приходил в радостное настроение…". Между тем, уже в эти внешне "безоблачные" годы Верлен явно ощущал, что ступил на "дурную дорожку". Вполне возможно, что в обществе своих приятелей Поль старался быть веселым, хотя сам Лепелетье, не замечая противоречия, свидетельствует, что с каждой новой рюмкой он становился все мрачнее и мрачнее. Лишь много позже в этих стихах увидят отражение эпохи — той постыдной повседневности, о которой писал Верлену Малларме. Многие даже сочтут, будто "Осенняя песня" могла возникнуть лишь во Франции, перенесшей унизительное поражение в войне 1870 года, хотя Верлен создавал ее в мирные дни, под бравурную музыку Оффенбаха. А в конце века немецкий публицист Макс Нордау узрит в верленовской "тоске" симптомы декаданса, верный знак упадка одряхлевшей расы:
"Вот перед вами непредвзятый портрет знаменитейшего из вождей символизма. Лицо очевидного дегенерата, асимметрия черепа, черты монголоидного типа. Далее: патологическая страсть к бродяжничеству, дипсомания, половая распущенность, болезненные фантазии, слабость воли, неспособность обуздать инстинкты. И как следствие того — глубокая душевная тоска, рождающая проникновенные ламентации. В затуманенном мозгу этого слабоумного старика в минуты мистического экстаза возникают видения — ему являются святые и сам Господь".
В августе 1867 года Верлен, собираясь в Арденны, решил нанести визит великому патриарху, который летом покидал свой остров и перебирался в Брюссель к сыну Шарлю. Разумеется, Верлен предварительно написал Гюго, обратившись с почтительной просьбой об аудиенции. Мэтр относился к нему благосклонно, поскольку Верлен опубликовал о нем статью, полную энтузиазма. И вот Юпитер собственной персоной явился смущенному гостю. Верлен был крайне взволнован, но его обласкали и удостоили особого внимания, поскольку Гюго прочел или хотя бы пролистал "Сатурнические стихотворения": кое-что похвалил, кое-что не одобрил, но даже критические замечания из таких уст были лестными для двадцатитрехлетнего поэта. По поводу знаменитого парнасского лозунга "бесстрастие" Гюго снисходительно заметил: "Вы от этого скоро откажетесь". Слова оказались пророческими — во всяком случае, по отношению к Верлену. Молодой поэт был настолько переполнен впечатлениями от встречи, что не обратил ни малейшего внимания на Брюссель — "роковой" для него город. Простившись с Гюго, он тут же отправился на вокзал.
В Брюсселе, между тем, вышли в свет "Подружки" — второй сборник стихотворений Верлена, который укрылся под псевдонимом Пабло де Эрлагнец-Сеговия. Издатель Пуле-Маласси в свое время выпустил "Цветы зла" Бодлера, затем обанкротился и перебрался в Бельгию, где стал специализироваться на книжонках эротического характера. Ремесло это было небезопасным: на французской границе весь тираж "Подружек" конфисковали и уничтожили по постановлению суда города Лилля от 6 мая 1868 года, а Пуле-Маласси пришлось заплатить 500 франков штрафа. Верлен не пострадал, но это было его первое столкновение с юстицией — правда, на отдаленном расстоянии и под чужим именем.
Примерно в это же время Верлен становится завсегдатаем узкого кружка, в котором главную роль играла Нина де Вилар. Эта необыкновенная женщина позднее станет героиней романов: Катюль Мендес посвятит ей свой роман с ключом "Дом старухи", английский писатель Джордж Мур — "Воспоминания о моей жизни мертвеца". Считается, что именно она изображена на картине Мане "Женщина с веером": если это действительно так, портрет был сделан незадолго до того, как Нина потеряла рассудок. Она умерла в состоянии полного безумия в 1884 году, когда ей едва исполнился сорок один год.
Но Верлен познакомился с ней, когда ей было двадцать пять и ничто не предвещало столь ужасного конца. У нее было солидное состояние — примерно пятьдесят тысяч франков (позднее бесследно улетучатся и деньги). Она была виртуозной пианисткой и сочиняла романсы, увлекалась верховой ездой и фехтованием, а также спиритизмом. Однако более всего привлекали ее молодые и талантливые мужчины. В 1864 году она вышла замуж за графа Эктора де Калья, что нисколько не мешало ей принимать у себя цвет тогдашней литературной и артистической богемы. С мужем она рассталась довольно быстро, ибо граф пил настолько безбожно, что Нина этого не выдержала, хотя сама была большой любительницей абсента и приобщила к нему свою старенькую мать. Она была музой (и любовницей) тех, в ком видела воплощение поэзии — в ее объятиях побывали Шарль Кро, Катюль Мендес и многие другие. Что касается графа Вилье де Лиль-Адана, то он попросту жил какое-то время у нее на содержании, а в ответ на упреки друзей говорил: "Сколько шума из-за нескольких котлет!"
"Салон" Нины представлял собой фантастический мир, где не существовало никаких условностей и больше всего ценились безумства. Желчные Гонкуры называли его "мастерской по расстройству разума", что оказалось пророчеством — по крайней мере, в отношении самой хозяйки. Верлен с наслаждением окунулся в эту атмосферу вечного праздника, легкого флирта и салонной комедии. Окружающая действительность внушала отвращение и пугала. "Франция с вытаращенными глазами", отравленная страстью к деньгам, отупевшая и ожиревшая, была объектом бесконечного сарказма. Никогда еще пропасть между "глупой толпой" и "поэтом-творцом" не казалась такой бездонной. Верлен отнюдь не был социалистом — его ненависть к прогнившей Второй империи проистекала из внутреннего аристократизма духа. Но у Нины бывали и настоящие "красные": Валлес, Флуранс, Риго.
14 января 1869 года все парнасцы, посещавшие салон Нины и салон мадам де Рикар, назначили друг другу свидание в театре "Одеон", чтобы устроить овацию одноактной пьесе в стихах "Прохожий" — автором ее был Франсуа Коппе. Пьеса прошла триумфально — во многом благодаря молодой и почти никому не известной актрисе по имени Сара Бернар. Однако энтузиазм парнасцев не всем пришелся по нраву, и фельетонист Виктор Кошина на следующий день разразился негодующей статьей, где поносил последними словами клаку, устроенную этими "гадкими мальчишками". Оскорбительное выражение было немедленно подхвачено, и с той поры парнасцы стали собираться раз в месяц на ужин "Гадких мальчишек" в кафе театра Бобино — недалеко от места сражения и победы. Успех Коппе не вызвал никакой ревности у Верлена. Он вообще не был завистлив и всегда был щедр на похвалу — качество довольно редкое для литератора.
Это тем более удивительно, что у Верлена был повод обижаться: сочинения Коппе раскупались нарасхват, тогда как вышедшие в 1869 году (по-прежнему за счет автора) "Галантные празднества" вновь остались не замеченными публикой. Только некоторые собратья оценили новый сборник Верлена. Теодор де Банвиль назвал его "магической книжицей", а Виктор Гюго похвалил отдельные стихи. Верлен воззвал к Лепелетье с просьбой написать рецензию, но его друг, страстный республиканец, ухитрился попасть на месяц в тюрьму за свои слишком острые статьи.
Между тем, поведение Поля все больше тревожило мать. Она была все так же снисходительна к нему, но его пьяные выходки участились. В один прекрасный день он заявился домой в таком состоянии, что рухнул на постель одетым и заснул, не сняв даже шляпы. Мать разбудила его, он стал нелепо оправдываться, но она поднесла ему под нос зеркало, после чего оба они начали хохотать. Вскоре последовал очередной скандал: отправившись на похороны своей тетушки, умершей в марте 1869 года, Поль повел себя настолько безобразно, что улизнул в Париж "по-английски", не прощаясь из опасения упреков. Он удрал настолько поспешно, что местному кабатчику пришлось подать счет родным покойной: "Пять франков за можжевелую водку для господина Поля". Можжевеловая водка стоила один су за рюмку, следовательно, Верлен осушил сто таких рюмок.
Неумеренное потребление спиртного уже начинало приносить свои плоды, воздействуя прежде всего на творческие способности поэта. С Лепелетье Верлен был достаточно откровенен и писал ему об этом так:
"Я вчера вернулся из Фампу, где три раза изрядно нализался… Осталась от этого легкая усталость и некоторое отупение, о чем свидетельствует, впрочем, и нынешняя вялая эпистолярная манера… Ты стихи пишешь? Я каждое утро пытаюсь, но не могу извлечь из моих затуманенных мозгов ровным счетом ничего!"
Еще одним симптомом алкоголизма была безрассудная вспыльчивость. В первой фазе опьянения Верлен был весел, говорлив, необыкновенно дружелюбен, но за этим неизбежно наступала вторая фаза — угрюмое и тяжелое молчание. Еще несколько стаканов, и наступала третья фаза — вспышка внезапной ярости. Все становилось предлогом для ссоры, и существует множество свидетельств того, что в таком состоянии Верлен был совершенно невыносим. И уже в это время он порой достигает четвертой фазы — с бредом и галлюцинациями. В этом состоянии он был смертельно опасен, поскольку ярость его искала выхода в крови.
Однажды, после обильных возлияний, он заявил, что убьет императора и двинулся к Тюильри. Сама по себе эта история довольно забавная: Верлен проявлял бесстрашие только под винными парами — и ему достаточно было увидеть полицейских, чтобы мгновенно протрезветь. Показательным здесь является само намерение убить. Уже в 1869 году произошло несколько инцидентов — причем с теми людьми, к которым Верлен никогда не испытывал ни ненависти, ни злобы. Так, Лепелетье едва не стал жертвой своего друга, причем грозившую ему опасность он осознал не сразу. Во время одной из ночных прогулок уставший Эдмон предложил разойтись по домам, тогда как Поль настаивал, что надо зайти в еще один кабачок и "добавить". Спор закончился тем, что Верлен внезапно выхватил стилет, спрятанный в трости, и ринулся на своего друга. Тот поначалу шутливо отбивался своей тростью, а потом обратился в бегство. Верлен устремился в погоню за ним, но, к счастью, споткнулся и выронил нож.
Еще более ужасная сцена произошла в июле 1869 года. Вернувшись домой в пять утра мертвецки пьяным, Верлен вступает в перебранку с матерью. И вновь внезапное помрачение рассудка: он срывает со стены саблю своего отца с криком, что убьет сначала мать, а потом себя. Лишь с помощью служанки Виктории безумца удается успокоить и уложить в постель. На следующий день Стефани пишет своей сестре Розе, умоляя ее приехать. Поль питает спасительный страх к этой старой деве чрезвычайного крепкого сложения. К несчастью, она вскоре уезжает, и "размолвка" матери с сыном получает жуткое продолжение. На сей раз Поль возвращается ночью в сопровождении приятеля, чье имя осталось неизвестным. Он вновь берется за саблю с криком: "У тебя есть четыре тысячи франков, ты должна мне их немедленно отдать!" Приятель хватает его за руки, женщины вырывают у него саблю, и наступает короткая передышка. Но стоило приятелю уйти, как Поль бросается на мать, валит ее на пол и начинает душить с воплем: "Ты не выйдешь из этого дома живой!" Молодая и сильная Виктория оттаскивает пьяницу, который устремляется к шкафу, рывком открывает дверцы и одним ударом трости сбрасывает на пол три сосуда со спиртом, где хранятся останки "маленьких братиков". Затем он начинает крушить мебель и посуду с криком: "К черту ваши сосуды, дайте денег!" Наконец его ярость стихает, он засыпает прямо на полу, а плачущая мадам Верлен подбирает несчастных зародышей и вечером вместе с Викторией закапывает их в саду при доме. Проснувшись, Поль видит, что квартира опустела — мать нашла убежище у своих друзей. Но любящему сыну понадобилось всего лишь три дня, чтобы вымолить прощение, и Стефани вернулась в свою квартиру на улице Леклюз.
Однако было бы ошибкой считать, что Верлен не испытывал никаких угрызений. Он не обладал беспощадной проницательностью Бодлера и не умел анализировать состояние своей души, но тем сильнее, быть может, ощущал глубокую тоску и отвращение к самому себе. В такие минуты он бесцельно бродил по улицам, избегая общества друзей. Однажды он остановился перед церковью и, после некоторых колебаний, вошел. По собственному признанию, он перестал верить в Бога с пятнадцати лет, не посещал мессу и забыл все молитвы. Тем не менее, в этот день он встал на колени в исповедальне и со слезами на глазах начал перечислять все свои грехи. Отпущения ему не дали, но через неделю допустили к святому причастию. Потрясение оказалось настолько сильным, что в течение двух недель он не прикасался к спиртному, избегая заходить в кафе и сразу же после службы возвращаясь в Батиньоль. Это были две недели "мудрости" в 1869 году. Затем он сорвался… Но ему самому было ясно, что больше так продолжаться не может. Кто-то или что-то должно было его спасти.



Матильда Мотэ



Так как брезжит день, и в близости рассвета,
И в виду надежд, разбитых было в прах,
Но сулящих мне, что вновь по их обету
Это счастье будет все в моих руках, -

Навсегда конец печальным размышленьям,
Навсегда — недобрым грезам; навсегда —
Поджиманью губ, насмешкам и сомненьям,
И всему, чем мысль бездушная горда.

Чтобы кулаков не смела тискать злоба.
Легче на обиды пошлости смотреть.
Чтобы сердце зла не поминало. Чтобы
Не искала грусть в вине забвенья впредь.

Ибо я хочу в тот час, как гость лучистый
Ночь моей души, спустившись, озарил,
Ввериться любви, без умиранья чистой
Именем за ней парящих добрых сил.

Я доверюсь вам, очей моих зарницы.
За тобой пойду, вожатого рука,
Я пойду стезей тернистой ли, случится,
Иль дорога будет мшиста и легка.

Я пройду по жизни непоколебимо
Прямо за судьбой, куда глаза глядят.
Я ее приму без торга и нажима.
Много будет встреч, и стычек, и засад.

И коль скоро я, чтоб скоротать дорогу.
Песнею-другою спутнице польщу,
А она судья, мне кажется, не строгий,
Я про рай иной и слышать не хочу.[14]



Верлен считал эти стихи лучшими из написанного им: они вошли в сборник "Добрая песня", посвященный невесте. Матильда была сводной сестрой парижского приятеля Верлена, начинающего композитора Шарля де Сиври, которого друзья величали "Сивро". Его мать вторично вышла замуж за господина Мотэ де Флервиля и родила в этом браке двух дочерей. Старшей — Матильде — в 1870 году исполнилось шестнадцать лет. Впоследствии Верлен вспоминал о своих похождениях ухажера с нескрываемой иронией:
"В былое — увы, уже былое — время (как, однако, стареешь, все же недостаточно быстро приближаясь к могиле!) — когда я ухаживал весьма классически и весьма буржуазно, с ужасным, пленительным и нелепым оттенком скептического энтузиазма, — я, помнится, написал приблизительно следующие забавные строчки:
"Она будет небольшого роста, тонка, с наклонностью к полноте, одета почти просто, чуть-чуть кокетлива, но совсем немного. Я вижу ее всегда в сером и зеленом, нежно-зеленом и темно-сером, в тоне ее неопределенных волос, светло-русых, но ближе к темным, и ее глаз, цвета которых никак не назовешь и выражения не разгадаешь. Быть может, добра, хотя, вероятно, мстительна и способна на неисцелимое злопамятство. (…)".
Последние слова, несомненно, навеяны всем пережитым: с точки зрения Верлена, Матильда оказалась и мстительной, и злопамятной. Но внешность ее он описал точно: именно такую девушку он полюбил и надеялся обрести с ней счастье. В этот период "энтузиазма" ему нравилось в ней все. Он любил "карловингское" имя своей невесты и называл его "звонким". Правда, в династии Каролингов (потомков Карла Великого) не было ни одной сколько-нибудь известной королевы Матильды, однако в Средние века многие знаменитые женщины носили это имя — такие, как жена германского императора Оттона или герцогиня Нормандии. Существовало предание, в сестру короля Ричарда Львиное Сердце Матильду влюбился брат египетского султана Саладина Малек-Адель,[15] и эта романтическая любовь послужила сюжетом романа г-жи Коттен[16]"Матильда". Лубочные изображения Малек-Аделя были популярны в народе во времена Верлена, который — как и подобает истинному романтику — обожал Средневековье. Естественно, что с именем любимой он связывал поэтические представления о Прекрасной Даме и рыцарском служении.
Они познакомились в июне 1869 года. Верлен зашел на улицу Николе, чтобы навестить Сиври. Тот был ночной пташкой: работал по ночам, а вставал не раньше пяти часов вечера. Когда появился Верлен, он еще лежал в постели. Вскоре в дверь деликатно постучали, и вошла совсем молоденькая девушка — почти девочка. При виде незнакомца она попятилась, но брат сказал ей: "Останься. Этот господин — поэт. Верлен, знаешь такого?" На это Матильда ответила, что очень любит поэтов — очаровательная наивность, которая гостю чрезвычайно понравилась. Они немного поговорили, а затем Верлен распрощался, напомнив Сиври об условленной на вечер встрече в кафе "Дельта".
"Я стал бродить без цели, хотя зверь мой направлял меня к жуткому зеленому пойлу. Не иначе, как случай, счастливый, неожиданный, негаданный случай (в Бога я уже давно перестал верить) поставил эту нежную девушку на дурной путь, который сулил мне неизбежную гибель…"
Все детали этой первой встречи глубоко врезались ему в память. В прозе его и стихах рассеяны бесчисленные упоминания о Матильде. Если их суммировать, можно сказать, что он смотрел на девушку взглядом знатока и ценителя, словно бы раздевая ее и оценивая грядущее наслаждение. Это был взгляд автора "Подружек" и одновременно — взгляд человека, ощутившего возможность спасения в любви. От нее не требовалось быть умной и разбираться в поэзии: на сей счет ум Верлена не питал никаких иллюзий с самого начала. Она была очаровательна и целомудренно чиста — и грешный поэт увидел в ней воплощение благодетельной невинности и надежду на добропорядочную жизнь:
"С того дня в жизни моей началась "новая эра", как ее обычно называют. … поведение мое с двадцати примерно лет (а мне тогда исполнилось двадцать пять) было распущенным, чтобы не сказать необузданным, и я ощущал потребность порядка или, говоря буржуазным языком, разумности: одним словом, мне хотелось с этим покончить и, поскольку я в сущности был еще очень молод, покончить по-хорошему… прекратить излишества, пьянки, связи с женщинами. Это было начало мудрости — нет, не будем преувеличивать! — начало умеренности ввиду возможного и достижимого счастья или, по крайней мере, спокойного супружества".
Что касается Матильды, то она дважды встречала Верлена до из знакомства: два года назад, когда ей было неполных четырнадцать лет, в салоне Нины де Калья, и чуть позже — на одном из праздников в мастерской скульптора Берто. Брат охотно брал ее с собой, и она вспомнила, что у Нины Верлен показался ей плохо одетым и уродливым — с "глазами японца в изгнании". У Берто поэт выглядел "кротким и слегка испуганным". В тот день ей, кстати, гораздо больше приглянулся другой литератор с "интересной внешностью и профилем Бонапарта" — это был Франсуа Коппе, многие стихи которого она знала наизусть. Ей очень хотелось, чтобы Шарль представил ее этому красавцу, но в суматохе вечера он почти забыл о своей сестре. Однако Верлен тоже был литератором, и она не лукавила, когда говорила, что любит поэтов. Ее сводный брат принадлежал к артистической богеме и выгодно отличался от своей слишком "буржуазной" родни. Матильда с радостью стала бы музой поэта — иными словами, она была готова полюбить Верлена.
Когда окончательно проснувшийся Сиври нашел своего друга в кафе, тот рассматривал иллюстрированные журналы. Перед ним стоял стакан с абсентом, к которому он даже не притронулся — и, к великому изумлению Сиври, не выпил ни капли за весь вечер. Завершая описание этой сцены в "Исповеди", Верлен откровенно признает:
"Абсент… в скором времени взял страшный реванш".
На следующий день Верлен впал в такое возбуждение, что уехал в Фампу, никого не предупредив и лишь попросив мать известить начальство о его внезапной болезни. В Фампу на него навалилась такая тоска, что он ринулся пешком в Аррас, находившийся в двадцати километрах. Не пропустив по дороге ни одной харчевни, он обошел затем все городские кафе и вернулся в Фампу полуночным поездом в неописуемом состоянии, преисполненный ярости, омерзения к себе, тошноты и любви.
Утром он схватил перо и одним духом сочинил умоляющее послание к Сиври, где просил у двадцатилетнего юноши руки его шестнадцатилетней сводной сестры. Следующие три дня прошли в смертельной тревоге и ожидании. Наконец пришел ответ: "Сивро" передал просьбу Верлена матери и отчиму, которые отнеслись к ней благосклонно — в случае согласия Матильды брак представлялся им вполне возможным. Верлен ощутил себя на седьмом небе от счастья и испытал прилив поэтического вдохновения — замысел "Доброй песни" зародился именно в Фампу.
Период ухаживания за Матильдой в ожидании женитьбы был самым счастливым (если не считать раннего детства) временем в жизни Верлена. Правда, матушка поначалу не одобряла выбор сына. Она хотела женить сына на одной из своих племянниц: эта энергичная и волевая девушка могла бы держать его в узде. Но Поль уже потерял голову от кроткой Матильды, и его матери пришлось смириться даже с тем, что за невесту не давали приданого. Кстати говоря, уступчивость и снисходительность семейства Мотэ вполне объяснимы: Верлен был, что называется, хорошей партией — имел устойчивое социальное положение и должен был унаследовать солидную ренту. Матильда в своих воспоминаниях тщательно обходит это неприятное обстоятельство — более того, пытается доказать, будто Верлены были бедны:
"Их жилище на улице Леклюз было более, чем скромным: маленькая четырехкомнатная квартирка на четвертом этаже, печальная и уродливая; безвкусная мебель в стиле Луи-Филиппа, обшарпанная, как часто бывает у военных, вынужденных постоянно менять гарнизон. Самой красивой была гостиная с двумя окнами на улицу: большой портрет маслом отца Верлена в офицерском мундире стоял на пианино и служил единственным украшением этой комнаты — ни одной веселенькой вещицы, ни единой безделушки, ни даже растения какого-нибудь или цветка в вазе. При этом все было вычищено и навощено, чистота безупречная и абсолютный порядок: было видно, что здесь живут разорившиеся люди — бедность гордая и благопристойная, но однако же несомненная".
Вполне вероятно, что Стефани, дорожившая старой мебелью, не желала с ней расставаться, но до разорения семье было еще очень далеко, о чем Матильда прекрасно знала: материальное благополучие молодой четы было обеспечено деньгами не жены, а мужа.
В конце июля Верлен возвращается из Фампу и завязывает нежную переписку с Матильдой, которая на лето уехала из Парижа вместе с родителями. Верлен позднее будет вспоминать об этих "дорогих глупеньких письмах" — пока еще наивность невесты его умиляет. В ответных посланиях он стремится разжечь пробуждающиеся чувства:
"… пламени этому впоследствии суждено будет угаснуть в чаду процесса о раздельном проживании, а затем в мерзости развода. Но не будем забегать вперед, вспоминая подобные ужасы!"
Официальное обручение, которого Верлен ожидал с нетерпением, состоялось лишь осенью. Но Матильда была так молода, что по обоюдному согласию семей было решено отпраздновать свадьбу, когда ей исполнится шестнадцать лет. Поэт согласился безропотно — к тому же, ему хотелось завершить книгу, а для этого требовалось время.
В ожидании счастливого дня Поль каждое воскресенье отправляется на ужин к Мотэ вместе со своей матерью. В остальные дни недели он навещает невесту, и они ведут нескончаемые "сладостные" разговоры о своем будущем. Наивность Матильды, действительно, не знала границ. Когда Верлену удалось сорвать первый поцелуй, она решила, что забеременела. Этот забавный диалог стоит того, чтобы его воспроизвести:
"У нас будет ребенок". — На что я ответил с простодушием уже совершенно семейным: "Надеюсь, что да, и не один". Тут она, не подозревая об этом, повторила восхитительную строчку шутника Пирона: "Сомневаться незачем, один у нас будет наверняка". Я тупо молчал, не зная, что сказать в ответ на эту абракадабру, а она невозмутимо продолжила: "Я вчера спросила у мамы, откуда берутся дети, и она сказала мне, что для этого надо поцеловать мужчину в губы. Теперь ты понимаешь…"
Сама Матильда позднее писала:
"Он чрезвычайно удивлялся моей невинности, поскольку не привык общаться с молоденькими девушками и никогда не имел сестры; но невинность моя была вполне естественной, и все мои подруги были точно такими же, как я. В предместье Сен-Жермен, где я выросла, женщины порой ведут себя легкомысленно, но девичью невинность здесь всегда блюли свято".
Больше всего девочку занимало то, как она обставит свое "гнездышко"; Верлена тогда неприятно поразило ее намерение завести две кровати — одну для себя, другую для мужа. Впрочем, он пока соглашается на все, ибо главной его целью было "изменить свою жизнь". Между тем, о предстоящей свадьбе узнают друзья и знакомые. Некоторым Верлен рассказывает об этом сам.[17] Он теперь редко бывает в салонах Нины и мадам де Рикар, зато по вторникам принимает у себя самых близких людей: Лепелетье, Коппе, Шарля Кро, Валада, Мера. Матильда нередко принимала участие в этих вечерах:
"Мой жених там блистал остроумием, читал свои стихи… Я им гордилась. Эммануэль Шабрье и мой брат играли на пианино в четыре руки…"
Первоначально было решено сыграть свадьбу в начале июня 1870 года. Но этот брак, положительно, сопровождался дурными предзнаменованиями. В Париже тогда свирепствовала эпидемия оспы. Матильда заболела, и Поль прожил несколько дней в страшной тревоге. В "Исповеди" он говорит, что каждый день навещал больную невесту. Со своей стороны, Матильда утверждала, что "он настолько боялся заразиться, что едва осмеливался расспрашивать обо мне через садовую калитку". Трудно сказать, кому здесь стоит верить: впрочем, осмотрительность Верлена в данном случае вполне понятна. Едва Матильда поправилась (болезнь проходила в сравнительно легкой форме и не нанесла ущерба ее красоте), как заболела ее мать. Свадьбу вновь пришлось отложить.
Между тем, политическое положение страны стремительно ухудшалось. Франция не желала допустить воцарения принца из дома Гогенцоллернов на испанском троне — видимо, Наполеону III не давали покоя лавры Людовика XIV в войне за "испанское наследство". "Добрая песня" вышла в свет летом 1870 года, в канун войны, которую Франция объявила Пруссии. Банвиль в своей рецензии возвестил о появлении "восхитительного букета поэтических цветов", а Гюго, обладавший даром чеканных формулировок, назвал этот сборник "цветком в снаряде".
Верлен мог не бояться призыва как чиновник городской администрации — к тому же, мобилизация не касалась мужчин 1844 года рождения. Венчание было назначено на 11 августа. Дожидаясь выздоровления будущей тещи, Верлен отправился с друзьями в Нормандию и вернулся в Париж в начале августа. Далее события развивались с пугающей быстротой. 6 августа стало известно о победе (ложной) французских войск под командованием Мак-Магона, а 8 августа в контору Верлена ворвался один из его друзей с заряженным револьвером в руках. Юноша объявил, что хочет покончить с собой из-за смерти обожаемой любовницы и, швырнув на стол тяжелый сверток (там оказалось завещание), тут же ринулся на улицу. Ошеломленный Верлен попытался догнать несчастного, но безуспешно. Адреса юноши он не знал. На следующий день ему принесли телеграмму: молодой человек, действительно, покончил с собой. Его убитая горем мать была не в силах заниматься похоронами, и эту заботу взял на себя Верлен. После печальной церемонии он зашел в кафе, где узнал распространившуюся с быстротой молнии весть о страшном поражении Рейнской армии, которая — по официальным сообщениям — отступала, "полностью сохраняя свои боевые порядки". Мгновенно возникли стихийные манифестации в поддержку республики. Верлен не усидел на месте и принял такое активное участие в одной из них, что едва не был арестован. В тот же злосчастный день 9 августа появился приказ о мобилизации всех неженатых мужчин призывных возрастов — в том числе, 1844 года рождения. Это известие повергло Верлена в отчаяние: казалось, сами звезды вступили в сговор, желая помешать его женитьбе.
Тем не менее, 11 августа 1870 года венчание состоялось. Все были счастливы. Свидетелями Верлена стали Леон Валад и Поль Фуше, шурин Виктора Гюго. Лепелетье отсутствовал на свадьбе: в начале войны он записался добровольцем и прислал новобрачным поэтическое поздравление из Рейнской армии — стихи были ужасными, но свидетельствовали о неизменной доброте лицейского друга. После церковной службы Матильду поздравила — также в стихах — ее бывшая учительница, мадемуазель Луиза Мишель, которая в скором времени станет "Красной Девой" Коммуны. Верлен запомнил этот трогательный момент:
"Она пожелала нам оставаться добрыми гражданами, посвящая себя рождению и воспитанию детей. Наивное и слишком доброе сердце, но какое все же великое, невзирая на столь многие прекрасные ошибки!"
Впрочем, самые проникновенные слова старый поэт, не утративший юношеского пыла, приберег для описания иных радостей (в чем некоторые биографы усматривают цинизм):
"Быстрей, кучер, на улицу Николе, там — праздничный обед, чай, музицирование до десяти вечера… и брачная ночь! Вы хотите узнать о ней? Первая брачная ночь принесла мне все, что я ожидал, и, осмелюсь, сказать, все что мы — она и я — ожидали, ибо в эти божественные часы моя деликатность и ее стыдливость могли сравниться только с истинной, пылкой страстью с обеих сторон. Ни одна ночь в моей жизни не сравнится с этой и — ручаюсь в том головой — в ее жизни также не было второй такой ночи!"
Матильда, со своей стороны, не забыла первые счастливые месяцы:
"Наш брак был браком по любви, это все знают, но традиционный удар молнии поразил не обоих, как утверждает это Эдмон Лепелетье. Поначалу я прониклась жалостью к этому существу, столь обиженному природой и такому несчастному на вид; это чувство привело к тому, что я была с ним гораздо любезнее и приветливее, чем с другими друзьями моего брата. А потом мне стало лестно и одновременно приятно, что я так быстро сумела внушить такую глубокую любовь.
Между предложением руки и сердца в июне 1869 и бракосочетанием 11 августа 1870 прошло четырнадцать месяцев, в течение которых я все больше и больше привязывалась к Верлену, и могу сказать с полной искренностью, что в день венчания я любила его так же сильно, как он любил меня. Ведь только я, одна лишь я знала иного Верлена — не такого, каким он был с другими людьми: влюбленного Верлена, то есть полностью преобразившегося физически и морально… В течение четырнадцати месяцев ухаживания и в первый год нашего брака Верлен был нежен, мягок, внимателен и весел — да, весел, и веселость его была здоровой и приветливой. Он совсем перестал пить, поэтому те, кто знал его до брака, сочли, что он окончательно излечился, тогда как я и мои родители, мы просто не подозревали, что он пьяница. Узнали же мы об этом, увы, слишком поздно!"
Верлен женился и, казалось, был вполне доволен своим новым положением. В одном из писем он признавался: "Я рожден для тихого счастья и любви". Юная Матильда дала ему ощущение настоящего "семейного очага". Росла и его поэтическая слава: он выпустил уже четыре стихотворных сборника, и один из них даже удостоился цензурного запрета. Вместе с женой они посещали самые изысканные салоны. Их допустили в интимный кружок Виктора Гюго. Счастье было "буржуазным", но несомненным: поэт, наконец, образумился — на радость своей молодой супруге и обожаемой матери.



Война и Коммуна



Трудно сказать, как долго продержался бы Верлен в состоянии "тихого счастья и любви" без вмешательства внешних сил, но, как уже было сказано, брак с Матильдой был заключен под зловещим расположением звезд.
Молодожены поселились в прекрасной квартире в доме № 2 на улице Кардиналь-Лемуан. Матильды вспоминала об этих днях с умилением, особенно восторгаясь обстановкой. Ее мечта сбылась — у них получилось чудесное "гнездышко":
"Моя комната была очень красивой, со старинной мебелью — подлинной, потому что это было наследство моей бабушки… Комната Верлена также была очень хороша… Наконец, у нас была прелестная гостиная с двумя окнами и голландский кабинет, отделанный слоновой костью и с зеркалами… Поль был в восторге от нашей милой квартирки, веселой и светлой, с изумительным видом на Париж. Муж радовался еще и тому, что мог приходить домой обедать, ведь Ратуша находилась рядом… О, наши миленькие завтраки, сколько радости они нам приносили!"
"Миленькие завтраки" происходили во второй половине августа 1870 года, когда Рейнская армия была блокирована в Меце — родном городе Верлена. 4 сентября произошла революция, покончившая с империей и ознаменовавшая начало Третьей республики. Матильда заметила это событие:
"На улицах люди смеялись и обнимались, все пели "Марсельезу". Вечером на площади перед Ратушей собралась толпа, которая встретила новое правительство овациями…"
Осень внесла заметные изменения в жизнь молодоженов. Верлен записался в Национальную гвардию и был зачислен солдатом в 160-й батальон. Одновременно он продолжал исполнять обязанности делопроизводителя в Префектуре Сены:
"… должность, которая давала право на освобождение от военной службы, не будь я таким патриотом (скорее, "патрульотом" — случай, между нами, не редкий среди парижан, одержимых "осадной" лихорадкой)".
Верлен довольно быстро утомился своей "доморощенной преданностью": воинские обязанности оказались такими же скучными, как конторская работа. Кроме того, он тяготился близостью всех этих мелких лавочников, одетых в солдатские мундиры. Верлен был человеком "богемным", но при этом сохранял все предубеждения своего социального круга: он охотно общался со "своими" и держал на дистанции "чужаков". Еще одно немаловажное обстоятельство: Верлену совсем не улыбалось "сыграть в ящик" в избытке патриотического рвения. Матильда была несколько шокирована трусостью мужа, но послушно исполнила его просьбу: отнесла капитану письмо, в котором Верлен отпрашивался с дежурства под предлогом срочной работы в Ратуше. Затем он повторял этот трюк еще пару раз, пока обман не вскрылся. За пренебрежение воинским долгом Верлена отправили на двое суток на гауптвахту. Это событие он числил своим вторым — после карцера в пансионе — тюремным заключением.
В конце концов Верлен все же избавился от надоевшей ему службы — и очень простым способом. По словам Матильды, они переехали к матери Верлена в Батиньоль, откуда тот написал своему капитану, что в связи с переменой места жительства он приписан теперь к другому батальону. Капитан и не подумал проверить это утверждение, так что хитрая уловка Верлена полностью оправдала себя — до самого конца войны его никто не беспокоил. К слову сказать, Стефани была в курсе дела, но любовь к сыну оказалась сильнее понятий о воинской чести, которые она разделяла как жена офицера.
В начале зимы в Париж вернулся Виктор Гюго — его изгнание завершилось триумфом. Верлен нанес "учителю" визит вместе с женой. В течение всей осады Парижа они будут постоянными гостями в доме Гюго. Когда начались бомбардировки, отец Матильды решил, что на Монмартре становится небезопасно и снял квартиру на бульваре Сен-Жермен для жены, второй дочери и пасынка Шарля де Сиври. Тот получил небольшое ранение во время боев, а затем подхватил оспу в полевом лазарете, и его отправили лечиться домой. Зимой 1870–1871 годов квартира на бульваре Сен-Жермен стала местом, где Верлен и Шарль встречались с друзьями — у мадам Мотэ был хороший запас дров, и здесь всегда можно было отогреться. На рождество вся компания собралась у Верленов. Матильде удалось купить паштет "из куропаток". За столом доктор Антуан Кро обнаружил в нем крохотные косточки и, внимательно изучив их, провозгласил:
"Ваша куропатка, мадам, была крысой, но это чрезвычайно вкусная крыса. Положите мне, пожалуйста, еще".
Вскоре яйца стали продавать по пять франков за штуку, а за небольшой мешок картошки требовали сорок франков.
В своих мемуарах Матильда утверждала, будто ничто не омрачало ее жизнь с Верленом до появления Рембо. Это очевидная неправда: их брак дал трещину во время осады и почти рухнул к моменту приезда юного вундеркинда в Париж. Верлен вновь запил во время своей службы в Национальной гвардии. Вероятно, это произошло бы в любом случае, но непосредственной причиной стали скука и сильные холода. Верлен, кстати, всегда был неженкой — мать его, хоть и была женой офицера, закаливанием сына не занималась. Он вечно кутался, на ночь непременно надевал шерстяной колпак, бережно оборачивал шею шарфом — сохранилось несколько рисунков Верлена, уткнувшегося носом в свой воротник. А на "боевом" дежурстве от холода спасались "привычным солдатским способом" — горячительными напитками. Когда же гвардейцы расходились с укреплений по домам, то не пропускали ни один кабак. И вот уже Верлен возвращается в "милую квартирку" на улице Кардиналь-Лемуан пошатываясь, и от него разит спиртным. Перед Матильдой предстал Поль, которого она еще не знала. Начались слезы и упреки, только раздражавшие пьяницу. В один прекрасный вечер семейная ссора завершилась пощечиной. В "Исповеди" Верлен говорит о первом "шлепке" довольно небрежным тоном, хотя и призывает мужчин всячески воздерживаться и не давать волю рукам, если они хотят сохранить семью:
"О, эта первая ссора в молодой семье, великое дело! Дата памятная, порой роковая. В нашем случае был второй вариант".
Матильде пришлось искать убежища у своей матери, когда с момента венчания не прошло еще и полугода. Но Поль раскаялся, и мадам Мотэ посоветовала дочери вернуться. Кстати, Верлен очень хорошо относился к теще — в частности, за то, что она всегда призывала к примирению и была "ангелом-хранителем" семьи.
18 марта 1871 года на стенах парижских домов появились белые афиши. Центральный комитет национальной гвардии, отказавшись разоружать свои войска, призвал столицу к восстанию. В этот самый день Виктор Гюго возвращается из Бордо с телом своего внезапно умершего сына Шарля. Процессия медленно движется от Орлеанского вокзала к кладбищу Пер-Лашез. Верлен сопровождает гроб в числе других литераторов. Рядом с ним идет Эдмон де Гонкур, еще не оправившийся после смерти младшего брата. Но Верлен произносит такие зажигательные речи, что Гонкур — сторонник порядка — приходит в негодование, забыв на время о своей скорби. Вечером становится известно, что Тьер покинул Париж. Повсюду раздаются крики: "Да здравствует коммуналистическая Республика!" Толпа хватает на улице двух генералов. Молодой мэр XVIII округа Жорж Клемансо умоляет: "Не надо крови, друзья мои, не надо крови!" Тщетный призыв — генералов расстреливают во дворе школы. Когда новость распространяется по бульварным кафе, Верлен восклицает: "Это просто замечательно!" Через несколько дней поэт вполне официально присоединяется к Коммуне. Среди вождей у него старые школьные друзья (Риго, Андриё, Мейе), и хорошие знакомые из числа тех, кто посещал салон Нины (Делеклюз, Флуранс).
Поразительная вещь! Сколько было сложено легенд об участии в Коммуне Рембо — естественно, что юный бунтарь легко вписывался в героическую картину сражений на баррикадах, хотя в действительности он провел все это время в Шарлевиле. А вот Верлен — по характеру человек чрезвычайно мирный, ненавидевший и презиравший все военные столкновения, — принимал участие в Коммуне. И в данном случае он шел на большой риск — вопреки собственной натуре. Долгое время считалось, в соответствии со свидетельством Лепелетье, будто Верлен безвольно поддался обстоятельствам. Однако он вполне мог переждать бурю (весьма короткую по времени) и сидя дома. Сам Верлен был склонен объяснять свое "коммунарское" прошлое излишней республиканской и якобинской горячностью, присущей ему в те времена:
"… с самого начала я полюбил, как мне кажется, понял и, в любом случае, проникся симпатией к этой революции…"
Когда же в 1882 году он обратился к префекту Сены с прошением вновь принять его на административную службу, у него не было ни малейшего желания подчеркивать значительность своего участия в неудавшемся восстании. Между тем, он занимал пост пресс-секретаря Коммуны, а это была должность весьма важная. Лепелетье в качестве адвоката поддерживал прошение своего друга, и, видимо, целиком доверился словам Поля.
Как обстояло дело в действительности? Правительство Тьера обратилось к государственным чиновникам с приказом прекратить службу и при первой же возможности покинуть Париж. Верлен должен был это знать. Матильда пишет по этому поводу так:
"Моя свекровь боялась, что сын потеряет свое место, и уговаривала нас уехать в Версаль. Ей хотелось, чтобы я ее поддержала, но я отказалась. Я считала, что жалование Верлена составляет незначительную часть нашего семейного бюджета. Он часто уходил на службу в дурном расположении духа, и я думала, что не будет большей беды, если он потеряет место и посвятит все свое время литературе, живя так, как ему хочется. Тогда я на все смотрела глазами моего мужа и одобряла все, что он делал — ведь мне было семнадцать лет!"
Со своей стороны, Эрнест Делаэ, который познакомился с Верленом в ноябре 1871 года, утверждал, что поэт, по его собственным словам, "был очень заметен в Коммуне".
Лишь когда армия версальцев двинулась на Париж, Верлен осознал, что дело может кончиться плохо. Естественно, у него и в мыслях не было сражаться на баррикадах — в конце концов, он был всего лишь чиновником! Утром 22 мая, когда Верлен с женой еще лежали в постели, служанка ворвалась в спальню с криком: "Мадам, они у ворот Майо!" Речь шла о версальцах. Вечером была взята штурмом первая баррикада. И Лепелетье, и Матильда согласно говорят о том, что Верлен в эти зловещие дни пребывал в страшной тревоге. Прошел слух, что версальцы обстреливают Батиньоль. Нужно было увозить оттуда мать, но на это Верлен был категорически не способен. Всю следующую ночь он плакал и стенал, пока в 5 часов утра Матильда не предложила отправиться вместе с ним на улицу Леклюз, но он возразил, что "федераты непременно заметят его и заставят стрелять". Тогда она решила, что пойдет одна — и Верлен согласился "с радостью и признательностью". 23 мая ей не удалось пробраться в Батиньоль из-за стрельбы, и она укрылась у отца на улице Николе. "Твой муж сошел с ума, — будто бы сказал ей господин Мотэ, — как он мог отпустить тебя, когда на улицах дерутся? Дожидайся здесь, пока не возьмут Монмартр". Матильда предприняла еще две попытки дойти до Батиньоля, причем на бульваре Сен-Жермен ее едва не расстреляли, уже поставив к стенке, но к счастью вмешался какой-то капитан, который отшвырнул ее в сторону со словами: "Проваливайте отсюда к чертовой матери!" Ей пришлось вернуться на улицу Кардиналь-Лемуан, где она увидела Стефани — старая дама сама покинула Батиньоль, тревожась за сына. Матильда, конечно, была очень храброй особой, но ей не приходило в голову, какое оскорбление она наносит мужу — при всей слабости своего характера, он был злопамятен и этого унижения не простил.
Коммуна пала. После "кровавой недели" Верлен сначала прятался в доме у тещи, а затем вместе с Матильдой уехал в Фампу — на родину матери. Из столицы приходили дурные вести. Нина де Вилар и ее мать бежали из Парижа в Женеву, поскольку скомпрометировали себя связями со многими коммунарами. Шарля де Сиври арестовали по анонимному доносу, в котором его обвиняли во всех мыслимым и немыслимых преступлениях (это вызвало недоверие следователей, и "Сивро" в конце концов освободили — но лишь в октябре!). Было решено, что Полю пока лучше отсидеться в деревне и что по возвращении он больше носа не покажет в свою "конторку".
В августе возродился ежемесячный ужин "Гадких мальчишек". Узнав эту новость, Верлен пришел в необыкновенное возбуждение: "Я там непременно буду! А что, место то же самое?" И в конце лета 1871 года он, действительно, вернулся в Париж вместе с беременной Матильдой. Но положение его радикально изменилось. До весенних событий он был признанным поэтом, и его будущее казалось безоблачным. Отныне нужно было все начинать сначала — его не желали печатать, и многие от него отвернулись. Именно в это время возникла обоюдная ненависть между Верленом и Леконтом де Лилем. При упоминании имени Верлена, вождь парнасцев неизменно восклицал: "Как? Он еще жив? Его еще не гильотинировали?" Верлен не оставался в долгу и охотно рассказывал, как перепугался "бесстрастный" во время Коммуны — даже бороду отпустил, чтобы его не признали.
В сентябре 1871 года — до появления Рембо! — супруги перебираются на улицу Николе, к родителям Матильды. Ибо Верлен уже начал поднимать руку на жену: главный его упрек к ней — она слишком "холодна" и не умеет по-настоящему любить. Поведение зятя внушает семейству Мотэ все большее беспокойство: отсюда решение держать дочь под присмотром — тем более, что она на сносях.
Мальчик родился 30 октября 1871 года и получил при крещении имя Жорж. Сначала ребенок совершенно не интересовал Верлена. Лишь много позже, в 1878 году, он напишет о "море своих слез" в стихотворении "Любовь" и обрушится с упреками на бывшую жену, "укравшую" у него сына.



Верлен в двадцать семь лет



И те, кто под лучом САТУРНА был рожден,
Светила рыжего, что любо некромантам,
Отмечены меж всех, по древним фолиантам,
Печатью Желчности и веяньем Беды.
Воображенье их (бесплодные сады!)
Усилья разума к нулю немедля сводит;
В их бледных жилах кровь летучим ядом бродит,
Как лава жгучая беснуясь и бурля, -
Их скорбный Идеал мертвя и пепеля![18]



Главная потребность Верлена — быть любимым. В нем сочетается мужское и женское начало: он нуждается в том, чтобы его опекали и заботились о нем, — и одновременно проявляет мужскую хватку, часто становясь агрессивным. Так будет всегда: он домогается и требует любви — от матери, от Матильды, от Рембо. Его поэзия — это всегда самозащита. Он сумел так ловко преподнести публике свои страдания, что почти выиграл безнадежное во всех отношениях дело: вплоть до появления мемуаров Матильды именно ее считали виновницей краха их семейной жизни.
У него натура чрезмерно чувствительная и одновременно склонная к самоутешению: он так легко переходил от ощущения вины к радости освобождения, что впоследствии его обвиняли в цинизме и бесчувственности. На все обвинения у него находилось простое объяснение — "ведь я же сын Сатурна". Кроме того, он труслив — боится пожара, наводнения, преследований. Глупое бесстрашие Матильды в дни Коммуны заронило в нем искру ненависти, которая впоследствии заполыхает огнем. Но главный его порок — алкоголизм. После похорон Элизы он беспробудно пьянствовал три дня кряду — к великому отчаянию матери и негодованию остальных членов семьи, поскольку вся деревня потешалась над "парижанином" и показывала на него пальцем.
К моменту встречи с Рембо брак Верлена уже дал заметную трещину. Причины назывались разные: дурная наследственность Поля, маниакально-депрессивный психоз (страхи и унижение), обманутые надежды (Матильда не сумела дать ему то, в чем он нуждался). Отсюда любовь и ненависть к жене — то же самое позднее проявится в отношении к Рембо (и даже в отношении к обожаемой матери). "В паре с кем бы то ни было… Верлен очень быстро превращал свое "гнездышко" в ринг, в поле битвы". Он неизменно терпел поражение на двух фронтах — сексуальном ("холодность" Матильды) и социальном (не мог стать подлинным главой семьи). Самое любопытное, что громадное интеллектуальное превосходство никоим образом его не утешает — возможно, напротив, еще более угнетает.
К этим внутриличностным причинам добавились неблагоприятные внешние обстоятельства. Брак с Матильдой совпал с началом франко-прусской войны, которая вызывала крайнее отвращение у Верлена. Он вообще ненавидел войну — и как трусоватый по натуре пацифист, и как парнасец левых убеждений. Но войну с Пруссией он вспоминал как ужасное событие, разрушившее многие надежды и, в частности, погубившее "Современный Парнас":
"Это прекрасное единение продолжалось до войны семидесятого года. Только катастрофа могла разбить такой крепкий союз: поступление в армию, крепостная служба, неизбежные политические разделения (ибо в слове "роковые" нет мужества), целый ряд важных вопросов, касавшихся родины, затем совести, свели к небытию — жестокое пробуждение! — это прекрасное начинание, этот дивный сон и разбили сообщество на группы, группы на пары и пары на связанные дружбой, но неисцелимо враждующие личности".
Большое значение имели и сексуальные наклонности Верлена. Лепелетье написал свои воспоминания в первую очередь для того, чтобы защитить память своего друга от позорных для него обвинений в распущенности и гомосексуализме. Первое обвинение он пытался парировать утверждением, что Поль никого не любил до свадьбы с Матильдой:
"Мой друг Верлен в юности отличался гротескным, монголоидным и обезьяньим уродством. Женщинам он внушал отвращение или страх. Он и сам знал об этом, поэтому был робок и неловок в отношениях со слабым полом. (…) Любовниц у него, сколько мне известно, не было. Он игнорировал наши пикники на природе, наши воскресные вылазки в Жуанвиль-ле-Пон, где мы катались на лодках в обществе прелестных морячек. Свидетельствую, что вплоть до брака я ни разу не видел Поля под руку с женщиной".
Однако Лепелетье оказался не слишком хорошим адвокатом, поскольку увлекался деталями и частенько проговаривался — видимо, сам того не сознавая. Так, уверяя, что у Верлена не было любовниц, он простодушно добавлял, что природные склонности его друг удовлетворял в дешевых борделях, куда предпочитал ходить один, "никого с собой не приглашая".
Куда серьезнее было второе обвинение, опиравшееся, прежде всего, на события, связанные с брюссельской драмой, когда Верлен двумя выстрелами из пистолета ранил Рембо в руку. Лепелетье очень не любил Рембо, но в данном случае не решился возложить всю ответственность на него, ибо это скомпрометировало бы и Верлена. Однако есть все основания полагать, что еще до встречи с Рембо Верлен ощутил вкус к "содомскому греху". Подтверждением тому — его отношения с Люсьеном Виотти. Если любовь к Элизе была чувством светлым и, можно сказать, добродетельным, то с Люсьеном дело обстояло иначе. Не случайно Лепелетье всячески подчеркивал, что дружил с Верленом иначе — не так, как Люсьен. Удивляться здесь нечему: Лепелетье всегда выступал на стороне Верлена, но здесь под ударом могла оказаться его собственная репутация.
Люсьен, бывший товарищ поэта по пансиону Ландри, был юношей слишком красивым и чересчур женственным. Верлен же как истинный андрогин сочетал в своем характере мужские и женские черты, поэтому был двойствен и в любви — страсть в нем пробуждали оба пола. Правда, в выборе между Венерой и Ганимедом он отдавал явное предпочтение Венере: настоящий гомосексуалист вряд ли стал бы прославлять лесбийскую любовь, как это сделал Верлен в "Подружках" — тогда как для "фавна", для "сатира", обожающего женское тело, это вполне допустимо. НО при этом Верлен не упускал случая насладиться любовью юного "эфеба". Хорошо разбиравшийся в этом вопросе Оскар Уайльд насмешливо именовал подобных людей "биметаллистами", приводя эпохальный спор между сторонниками золота и серебра как главного средства для денежного обращения.
Верлен, видимо, приобщил Люсьена не только к любви, но и к литературе: вдвоем они написали сценарий для оперетты (музыку должен был создать их общий приятель Шабрье). Еще одним их совместным творением стал лирический фарс "Вокошар и сын". Скорее всего, у Люсьена не было склонностей к поэзии: в среде парнасцев театральные жанры считались искусством "низшего порядка", и Верлен пошел на определенную жертву, занявшись подобным сочинительством.
Верлен никогда не забывал своего первого "любимого мальчика", с которым он проводил время в бесконечных интимных беседах. Ради Матильды он отказался от Люсьена — и не простил ей этого. Что касается самого Виотти, то он не вынес "измены" Поля и, поддавшись ревнивому отчаянию, записался добровольцем в армию, где скончался от болезни. К моменту катастрофического ухудшения отношений с женой Верлен уже знал, что Люсьен умер в прусском госпитале, и эта трагическая смерть поразила его до глубины души. Виновницей несчастья он, естественно, считал Матильду.
"За этот самый стол в кафе, где мы так часто беседовали лицом к лицу, спустя двенадцать лет — и каких лет! — сажусь я теперь снова и вызываю твою дорогую тень. Под крикливым газом, среди адского грохота карет, смутно, как некогда, светят мне твои глаза, и твой голос доходит до меня, низкий и глухой, как голос прошедших лет. И все твое изящное и тонкое двадцатилетнее существо — твоя прелестная голова (голова Марсо, но прекраснее), изысканная соразмерность твоего тела эфеба под одеждой джентльмена — предстало мне сквозь мои медленно стекающие слезы. Увы!.. О, пагубная чуткость, о, беспримерная горестная жертва, о, я, глупец, не сумевший вовремя понять!.. Когда разразилась ужасная война, от которой едва не погибла наша родина, ты поступил в полк, ты, которого освобождало от этого слишком обширное сердце, ты умер жестокой смертью, благородный ребенок, ради меня, не стоившего ни единой капли твоей крови, — и ради нее, ради нее!"
В канун знакомства с Артюром Рембо двадцатисемилетнего Поля Верлена обуревали самые противоположные устремления. Он — трус, который мечтает о героических подвигах и способен ввязаться в рискованное предприятие. Представитель богемы, который ведет вполне буржуазное существовании. Прикованный к своей "конторке" буржуа, который мечтает вольно бродить по дорогам. Он жаждет любви — чистой и одновременно плотской. Но прежде всего это слабый человек, который мечтает показать себя мужчиной всеми способами — "вплоть до садизма". Он весь соткан из противоречий и мучительно от этого страдает. Главное же, возможно, состоит в том, что он чувствует утрату креативной силы. Это поэт-импрессионист: для творчества ему необходимы сильные впечатления и вызванные ими глубокие внутренние переживания. Иными словами, ему нужны перемены, хотя сам он, быть может, этого еще не сознает. Он смутно ощущает потребность в "неведомом" и жаждет устремиться к "невозможному" — он готов к встрече с Рембо, которому предстоит сыграть в его жизни двойную роль. Сначала этот незнакомец станет новым воплощением сердечного друга Виотти, а затем превратится в демона, подчинившего себе слабую душу — но лишь на время.



Глава вторая: "Разгневанный ребенок"




Два полюса



"От предков-галлов у меня молочно голубые глаза, куриные мозги и неуклюжесть в драке. Полагаю, что и выряжен я так же нелепо, как они. Разве что не мажу голову маслом".
Сезон в аду: Дурная кровь.



Любая биография начинается с холодной справки о семье и месте рождения. Итак, 20 октября 1854 в Шарлевиле (Арденны) родился Жан Никола Артюр Рембо, сын Фредерика Рембо, капитана 47-го пехотного полка, и Витали Кюиф, дочери зажиточных крестьян. Чтобы понять человека, нужно расшифровать каждую фразу этого двуликого досье, ибо родители дают ребенку не только жизнь, но и свои качества, сливающиеся в прихотливом единстве. Точно так же, родная среда формирует будущую личность, которая несет на себе ее отпечаток, порой не отдавая себе в этом отчета.
Шарлевиль и Мезьер находятся в Арденнах, недалеко от бельгийской границы. Мезьер — старинный город с крепостью, которую некогда защищал легендарный рыцарь Баяр. Шарлевиль — более молодой и более многолюдный торговый центр. Арденнский писатель Жан Мари Карре, написавший книгу о своем земляке Рембо и очень любивший родные края, не без горечи признавал, что обожаемый им поэт этих чувств отнюдь не разделял: "Мёза, катящая свои волны с востока… направляется к Шарлевилю, вступает в Арденнские ворота и устремляется на север, оставляя позади себя синеватые скалы, гроты и рощи романтической долины. Равнодушный к туманной прелести родного пейзажа Рембо сохранил в памяти только мелодический плеск, смутный зов реки, убегающей в неведомую даль".
Для любого француза важно, в какой провинции он родился — особое же значение имеет историческое противостояние Севера и Юга. Как и Верлен, Рембо появился на свет в Арденнах — правда, не в "бельгийских", а в "лотарингских". На эту землю издавна претендовали как немцы, так и французы. Здесь некогда родилась Жанна д’Арк: французские литературоведы любят сопоставлять "самую знаменитую девушку и самого знаменитого юношу Лотарингии". Но в жилах будущего поэта текла и "южная" кровь.
Как и Верлен, Рембо был сыном офицера. Фредерик Рембо был родом из Бургундии, а предки его были провансальцами: вероятно, этот пылкий южанин авантюристического склада не слишком уютно чувствовал себя в суровых северных краях. Как сообщает Делаэ, он происходил из простой семьи (его отец был портным), специального военного образования не получил и офицерских чинов добился благодаря своей энергии и предприимчивости: в восемнадцать лет вступил в пехотный полк, в 1841 году стал лейтенантом, а в 1851 — капитаном. В составе орлеанских стрелков он провел алжирскую кампанию, где увлекся изучением арабского языка: в 1879 года Артюр Рембо с изумлением обнаружит в бумагах недавно скончавшегося отца рукопись франко-арабского словаря — объемом в семьсот страниц убористого текста. Верлен позднее (в статье 1895 года) утверждал, будто Фредерик Рембо был произведен в полковники во время франко-прусской войны. Это неверно: капитан Рембо вышел в отставку в возрасте 50 лет (11 августа 1864 года) и в войне никакого участия не принимал.
До свадьбы Фредерик вел свободный и разгульный образ жизни. Возможно, он женился из корыстных соображений: у Витали был дом в Шарлевиле, земля и ферма под городом Вузье. Дома он никогда не жил — даже после выхода в отставку — и с женой поладить не мог, поскольку она раздражала его своим строгим нравом и чопорностью. После появления на свет второго сына Артюра он покинул родину, чтобы принять участие в крымской войне, а вернувшись из похода, кочевал из гарнизона в гарнизон, таская за собой семью. Почти каждый год появлялись на свет дети. В 1860 году он окончательно порвал с женой, и та вернулась в Шарлевиль, где родила Изабель — младшую дочь, которой суждено будет присутствовать при последних минутах жизни Артюра.
Исчезновение отца из жизни детей было окончательным и бесповоротным: он умрет 14 ноября 1878 года, в родной Бургундии, и семья узнает об этом по "юридическим каналам", ибо после смерти капитана останется небольшое наследство. Если верить Делаэ, об отце у Артюра осталось лишь одно воспоминание: звон серебряного блюда, которое тот с гневом швырнул на пол во время ссоры с женой — этот звон "навсегда" остался в ушах поэта.
Рембо унаследовал отцовскую внешность: высокий лоб, голубые глаза, светло-каштановые волосы, слегка вздернутый нос, чувственные мясистые губы. "От него же он получил в наследство болезненную неустойчивость характера, капризного и прихотливого, неисчерпаемую любознательность, страсть к путешествиям и языкам". К этим качествам следует добавить еще склонность к бунту: оба сына Рембо отличались независимым нравом и не выносили никакой узды.
Артюр появился на свет в доме Никола Кюифа — деда по материнской линии. "… в лице матери Арденны должны были взять свое. Вся внешность этой высокой худощавой женщины как нельзя лучше вязалась с угрюмой природой тамошней местности, с мрачным покрытым свинцовыми тучами горизонтом, с суровым климатом". Ее семья владела обширными земельными угодьями, и всю жизнь она ценила только одно — свое хозяйство. Когда "взявшийся за ум" Артюр пришлет ей заработанные деньги с просьбой поместить их в банк, она, вопреки желанию сына, вложит капитал в землю.
Мать была главной персоной в доме. Она никогда не улыбалась, в ней не было и намека на сентиментальность, откровенность была ей совершенно чужда — она искренне презирала все сердечные излияния. Биографы, склонные идеализировать Рембо, не жалеют резких слов в адрес Витали Кюиф: именуют ее ханжой, тираном в юбке, деспотом. Она не допускала, чтобы ей противоречили даже по пустякам. У Рембо никогда не было счастливого детства — в отличие от Верлена, который был балованным ребенком и всеобщим любимцем. Артюр получил строгое воспитание: за малейшее нарушение порядка детям грозили домашнее заточение и "строгая диета" из хлеба и воды. Все биографы сходятся в том, что именно мать пробудила в сыне дух мятежа. "Еще прежде, чем восстать против религии, общества, литературы, он сделал попытку сбросить иго семьи — и только по вине этой женщины". Впрочем, биографы единодушны и в том, что в конечном счете она одержала верх над своим сыном, вынудив его стать таким, как она сама.
Мадам Рембо отличалась невероятным упрямством, энергией и гордостью. По отношению к детям она порой вела себя бесчеловечно, и объяснения этому следует искать в сильнейшей душевной травме. Ее совершенно не волновали социальные условности: так, она разрешала Артюру носить длинные волосы, над которыми потешался весь Шарлевиль. Позднее она проявит удивительную снисходительность по отношению к Верлену. Но "мадам Ремб.", как именовал ее любящий сын, питала глубокую, неистребимую ненависть к "миру мужчин" — злокозненному, враждебному и опасному. У нее было два брата, и оба плохо кончили: один уехал в семнадцать лет в Алжир и умер в тридцать один год, второй также убежал из дома, промотал все свои деньги и под старость превратился в бродягу. Муж, которого она, вероятно, сильно любила, оставил ее с малыми детьми на руках, и ей пришлось поднимать их самой, полагаясь только на собственные силы. Вероятно, именно поэтому она считала, что в мальчиках, которым суждено было превратиться в мужчин, следовало подавлять любое поползновение к свободе. Измены она не простила: сразу же после разрыва с мужем заказала визитные карточки с надписью "вдова Рембо" — бросивший ее человек был приравнен к покойнику. Провинциальные сплетники, естественно, вдоволь почесали языки на счет этой странной семьи, что, по словам Эрнеста Делаэ, оказало сильное влияние на гордую женщину:
"Из-за этого она не желала ни с кем встречаться в Шарлевиле и с яростью отдалась заботе о детях, поставив себе целью их неукоснительное социальное воспитание и предаваясь постоянным тревожным размышлениям об их будущем. Что касается дочерей, тут все просто: они должны лишь следовать материнскому примеру, стать набожными женами, экономными и разумными хозяйками. Но как быть с мальчиками? Она могла бы сделать из них крестьян, какими были все ее родичи — у нее была и ферма, и земля… Нет! Они сыновья офицера! И мадам Рембо, с неусыпным вниманием, со всей присущей ей непреклонной и беспокойной энергией, будет следить за их школьными успехами".
От матери Артюр унаследовал высокий рост, длинные руки с узловатыми пальцами, резкий голос, а главное — чудовищную гордость, дикое упрямство и железную волю. И еще одно — безумную скупость, непомерно одолевавшую его во второй половине жизни, когда на смену поэту пришел негоциант. Она наверняка, одобрила бы (и, возможно, одобряла) патологическую предусмотрительность сына, который носил зашитыми в пояс двадцать килограммов золотых монет.
В душе Рембо боролись две силы. Центробежные — отцовская склонность к бродяжничеству и любовь к приключениям. И центростремительные: крестьянская бережливость и собственнический инстинкт, присущие матери. Первая половина жизни Рембо прошла под знаком бродяги-отца, зато вторая — под знаком алчной матери. По мнению Жана Мари Карре, всю жизнь он испытывал наследственное влияние этих двух враждебных начал. Другое объяснение дает Ив Бонфуа: в детстве Рембо жаждал любви, которую мать не могла ему дать — отсюда возникло чувство вины, быстро переросшее в бунтарство, в стремление обрести свободу. Но жажда любви осталась, поэтому его отношение к матери всегда было амбивалентным: он ненавидел ее и одновременно трепетал перед ней, словно завороженный. Неудивительно, что Рембо — особенно в зрелые годы — всегда уступал матери. Бунт остался достоянием подростка и юноши.
В отличие от Верлена, Рембо не был единственным ребенком в семье. Казалось бы, это могло дать ему какую-то поддержку, но в данном случае дело обстояло иначе — одиночество юного поэта было абсолютным и полным. Его старший брат Фредерик закончил жизнь возчиком. В школе он учился плохо, чем разительно отличался от Артюра: когда младший брат перешел в четвертый класс, Фредерик засел на второй год в шестом. Он был ленив и, по мнению семьи, глуп. Особой близости между братьями никогда не было, хотя по характеру они были во многом схожи. Описывая побеги Артюра, биографы, как правило, забывают упомянуть, что первым ушел из дома Фредерик (в августе 1871 года), подав тем самым пример младшему брату. Фредерик и впоследствии выказывал упрямство и своенравие: когда мать отказалась выдавать ему карманные деньги, он демонстративно стал продавать газеты на улицах — великое унижение для мадам Рембо! Когда друзья Артюра стали хлопотать об установке памятника ему, мэр Шарлевиля пришел в ужас: как можно говорить о памятнике человеку, который занимался таким низким ремеслом! Магистрат, естественно, перепутал братьев, но показательным является как отношение к бывшему продавцу газет, так и долгая память о подобном "падении". Фредерик осмелился поступить наперекор семье и в выборе жены, но расплата оказалась горькой: мать сумела расстроить этот брак, а своих внучек выгнала с порога метлой. На смертном одре Фредерик скажет Изабель: "Вы разбили мне жизнь".
Делаэ был очень привязан к Фредерику, с которым учился в одном классе. Позднее он так вспоминал о нем:
"Высокий и очень крепкий парень с фамильными голубыми глазами. Человек добрейший души. Товарищи иногда поддразнивали его, хотя он был намного сильнее любого из них — не помню, чтобы он ответил им хотя бы одним щелчком. В нем, похоже, соединились черты Рембо и Кюифов: он был беззаботен и весел, потому что предками его были бургундцы, а интеллектуальную культуру презирал как истый селянин. (…) Из всех детей мадам Рембо именно он обладал самой устойчивой конституцией и жизненной силой: он умер около шестидесяти лет[19]".
Что же касается Артюра, то он, судя по всему, считал брата низшим существом. В зрелые годы это проявилось с особой силой — достаточно прочитать презрительные замечания о Фредерике в письмах к родным. Между тем, он был обязан старшему брату, благодаря которому получил отсрочку от воинской службы. Фредерик пошел в армию добровольно, и по закону это избавило Артюра от призыва — но не избавило от страха, что его все-таки призовут. Будучи уже смертельно больным, он с тревогой спрашивал родных, не упекут ли его в тюрьму за уклонение от службы.
Из трех сестер Рембо одна умерла в младенчестве. Две другие были порабощены матерью полностью и не смели даже рта раскрыть в ее присутствии. В декабре 1875 года, в возрасте семнадцати лет умерла другая сестра Артюра, Витали. По словам Делаэ, она больше всех походила на поэта — "это был Рембо в обличье девушки". Самая младшая, Изабель после смерти брата вышла замуж за Пьера Дюфура, в будущем — создателя легенд известного под именем Патерн Берришон.
Примечательно, что все биографы описали картину прогулки семейства Рембо: дети шествовали парами (впереди сестры, за ними братья), с зонтиками в руках. Позади следовала мать — "патриарх", надзирающий за порядком. Первым об этом рассказал Луи Пьеркен — школьный друг Артюра. Кстати, Луи единственный был вхож в дом Рембо, другим детям доступ туда был закрыт, поскольку мать, вынужденная поначалу обосноваться на улице Бурбонов, в бедном квартале Шарлевиля, искренне презирала своих соседей. Ее дети должны были играть только друг с другом, и без всяких игрушек. В воскресенье все игры были запрещены: мать свято соблюдала библейский завет и, в сущности, была привержена скорее протестантизму, хотя считала себя истинной католичкой.
Эту странную отчужденность подметил Эрнест Делаэ, который так описывает поведение братьев Рембо в коллеже:
"Обычно школьники много смеются и громко кричат во время игр; но эти двое лишь иногда перебрасывались парой слов, и казалось, что им нравится возиться молча".
Первый кризис у Артюра случился в семилетнем возрасте (недаром позднее он напишет стихотворение "Семилетние поэты"), после окончательного ухода отца из семьи и смерти деда Никола Кюифа. Мадам Рембо пришлось тогда оставить прекрасную квартиру на Гранд-Рю и переселиться в пролетарский квартал. Она затаила злобу на мужа и на весь мир. Отныне она будет ходить только в черных, траурных платьях. А ее младший сын станет присматриваться к соседским ребятишкам, с которыми нельзя было дружить или даже играть. Он разглядит их нищету и тоже затаит ненависть — к жестокому миру, который обрек его на одиночество.
Именно отсутствие любви породило у поэта ощущение — очень "поэтическое" и в какой-то степени освободительное — что реальный мир представляет собой мираж. Существует другой мир, в который можно проникнуть воображением — лишь в этом мире полностью раскрываются все возможности. Здесь берет начало знаменитая фраза Рембо: "Я — это другие". Но в оппозиции реального и воображаемого таилась опасность, которую Рембо не осознавал, да и не мог осознать в силу своего возраста. Ив Бонфуа, один из лучших исследователей его жизни и творчества, пишет об этом: "Быть может, мысль о том, что сфера человеческая есть ложь, что наше общество есть химера, что наше существование есть мука, является неизбежной. (…) Но мыслить так должен взрослый человек, тогда как юный Рембо, великодушно взваливший на себя эту тяжесть и преждевременно истерзавший свое еще наивное сознание, лишь глубже проникся презрением к себе и, поскольку не может истинно любить тот, кто ненавидит самого себя, был отлучен от столь дорогой ему природной красоты. Он сделает попытку перенестись в чудесную страну; раскрыть — "путем последовательного расстройства всех чувств" — естественное в природе. Но его всегда будет сопровождать отвращение к самому себе, породившее неразрешимые противоречия тела и души". Не случайно он создал стихотворение с характерным названием "Стыд":


Этого мозга пока
Скальпелем не искромсали,
Не ковырялась рука
В белом дымящемся сале.
О, если б он сам себе
Палец отрезал и ухо
И полоснул по губе,
Вскрыл бы грудину и брюхо!
Если же сладу с ним нет,
Если на череп наткнется
Скальпель, и если хребет
Под обухом не согнется,
Ставший постылым зверек,
Сладкая, злая зверушка
Не убежит наутек,
А запродаст за полушку,
Будет смердеть, как кот,
Где гоже и где негоже.
Но пусть до тебя дойдет
Молитва о нем, о Боже![20]



Ненависть к себе неизменно породила злобу по отношению к другим. Иногда ее считали маской, но она слишком глубоко проникла в душу Рембо и оказалась разрушительной:
"Я ополчился против справедливости. Обратился в бегство. О колдуньи, ненависть и нищета, вам доверил я свое сокровище! Я сумел истребить в себе всякую надежду. Передушил все радости земные — нещадно, словно дикий зверь".[21]
Позже он сделает попытку избавиться от своего демона, но все будет тщетно. Ибо одно из главнейших противоречий Рембо — это сочетание силы и слабости. Он всегда был неутомим, полон энергии, неистощим на выдумку — и одновременно неспособен разрешить какую бы то ни было серьезную, реальную проблему.

 

 

 

Вундеркинд


Я изобрел цвета гласных! (…) Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование"
Сезон в аду: Алхимия слова.


Слишком раннее развитие, ставшее причиной многих несчастий, всячески превозносилось близкими Рембо. Легенды о чудесном рождении были созданы неумеренным воображением Патерна Берришона (и, видимо, Изабель Рембо). Вот как выглядит версия "житийной" биографии:
"В самый час появления младенца на свет присутствовавший при родах врач констатировал, что новорожденный смотрит вокруг себя широко раскрытыми глазами, а когда сиделка, на которой лежала обязанность пеленать младенца, положила его на подушку на полу и на минуту ушла за свивальником, присутствующие с изумлением увидели, как новорожденный, скатившись с подушки, пополз, смеясь, к дверям, выходившим в сени".
Позднее даже самые благожелательные биографы отвергли подобные домыслы: "Эту жизнь, которую он впоследствии проклинал столько раз, Рембо не приветствовал ни единой улыбкой. Его преждевременное развитие и без того достаточно удивительно, и нет никакой нужды преувеличивать действительность".
В 1862 году семейство перебралось в более "приличный" квартал Шарлевиля — на Орлеанский бульвар, засаженный каштанами и застроенный небольшими особняками. В том же году мальчики поступают в заведение Росса — светскую школу, где преподавали классические языки, историю и географию. Фредерик особого рвения не проявляет, Артюр выказывает большие способности, но при этом делает весьма примечательную запись в своей ученической тетрадке:
"Зачем, говорил я себе, изучать греческий и латынь? Не могу понять. Ведь это совершенно не нужно. Мне-то какое дело, буду я принят или нет? И какой толк в том, чтобы быть принятым? Никакого, ведь так? Ах, нет: говорят, место можно получить, только если будешь принят. А я не хочу никакого места — я буду рантье. Да если бы и захотелось мне этого места, латынь-то зачем учить? Зачем учить историю и географию? (…) Какое мне дело до того, что Алксандр был знаменит? Мне нет до этого дела… И кто знает, существовали ли вообще эти латиняне? Быть может, их латынь просто выдумали. А если они даже и существовали, пусть позволят мне стать рантье и язык свой приберегут для себя! Чем я их обидел и за что подвергают они меня такой пытке? Что касается греческого, то на этом грязном языке не говорит ни один человек в мире, ни один! Черт их всех дери и выверни наизнанку! К дьяволу! Я все равно буду рантье! Ничего хорошего не вижу в просиживании штанов на школьной скамье, черт его трижды дери!".
Это пишет не пятнадцатилетний подросток, а восьмилетний ребенок — безусловный показатель раннего развития и одновременно удручающей книжности чувств. Впрочем, внешне все обстоит благополучно: Рембо рано научился лицемерить, и ничто в его поведении пока не предвещает грядущих бурь.
В 1864 он поступает в коллеж Шарлевиля в седьмой класс и проходит курс меньше, чем за три месяца. В шестом классе удивляет своих преподавателей очерком по древней истории. Он, несомненно, является самым блестящим учеником коллежа, хотя не стоит забывать, что общий уровень этого провинциального учебного заведения был, конечно, гораздо ниже парижских стандартов.
По свидетельству Делаэ, в те годы Рембо был чрезвычайно набожным — в это можно поверить, поскольку мать отличалась ханжеским благочестием и воспитывала детей в соответствующем духе:
"Рембо, чье имя должно было занять почетное место в летописях шарлевильского коллежа, прежде всего стяжал награды за знание катехизиса, и первым из учителей, гордившимся им по праву, был священник. Дело объяснялось не только послушанием или блестящей памятью, какую проявлял мальчик на экзаменах по закону божьему; в двенадцать лет он был глубоко верующим, даже фанатиком, готовым, если это потребуется, взойти на костер".
В подтверждение своих слов Делаэ рассказывает историю о том, как однажды при выходе из часовни старшие ученики стали брызгать друг в друга святой водой, и Рембо вскипел от негодования. В результате он заслужил прозвище "гнусного ханжи", которое, как уверяет Делаэ, "принял с гордостью".
В 1866 Артюр перешел в четвертый класс, миновав пятый — еще одно свидетельство необыкновенных способностей и раннего развития. Директор коллежа относился к Артюру с явной симпатией и одновременно с некоторым опасением:
"Рано или поздно этот мальчик заставит говорить о себе, это будет или гений добра, или гений зла".
В 1869 году Рембо поступил в класс риторики. И в том же году в коллеже появился молодой преподаватель Жорж Изамбар. Он быстро приметил одаренного подростка, который поначалу произвел на него впечатление "немного чопорного, послушного и кроткого школьника с чистыми ногтями, безукоризненными тетрадками, на удивление безупречными домашними заданиями, идеальными классными работами". До кризиса оставалось всего несколько месяцев, а пока многие — в том числе и мать Артюра — могли бы подписаться под этими словами. Впрочем, Изамбар был наблюдательнее многих: именно он подметил, что "каждое столкновение с матерью приводило к всплеску скатологических образов в его стихах". Любовь к слову "дерьмо" и его производным Рембо сохранит вплоть до начала восточных странствий: в его письмах с Кипра и из Абиссинии оно почти не встречается — зато в переписке с Верленом употребляется чрезвычайно часто.
Молодой учитель занимался с Артюром внеурочно и знакомил подростка с красотами французской литературы. Ему был тогда двадцать один год — иными словами, он был старше своего ученика всего на шесть лет. Изамбар стал для Рембо не только учителем, но и другом — правда, на очень короткое время. Благодаря ему Рембо приобщился к последним новостям парижской литературной жизни: узнал о движении парнасцев, заочно познакомился с издателями и книгопродавцами. Восторженный неофит не избежал иллюзий, поверив в литературное братство: он не посмел, конечно, обратиться к Леконту де Лилю, признанному вождю движения, но рискнул написать Теодору де Банвилю.
Изамбар давал подростку читать и "опасные" книги, что вызвало негодование мадам Рембо. В письме от 4 мая 1870 года она выговаривает молодому преподавателю:
"Сударь, я как нельзя более признательна вам за то, что вы делаете для Артюра. Вы одариваете его своими советами, следите за тем, как он выполняет домашние задания, и тратите на это внеурочное время, хотя на подобную заботу мы никакого права не имеем.
Но есть одна вещь, которую я вряд ли могу одобрить, например, то, что несколько дней назад вы дали ему почитать книгу В.Гюго "Отверженные". Вы, разумеется, лучше меня знаете, что следует с большой осторожностью подходить к выбору книг, предлагаемых детям. Поэтому я решила, что Артюр раздобыл эту без вашего ведома, ибо разрешать ему подобное чтение было бы весьма опасно".
Здесь необходимо сделать отступление об "опасных книгах": Изамбар, вызванный к директору для объяснений, заверил, что дал Артюру "Собор Парижской Богоматери", тогда как мать (а вслед за ней Берришон) утверждали, что это были "Отверженные". Современному читателю, вероятно, трудно понять, в чем состояла "злокозненность" "Отверженных", однако нельзя забывать, что Гюго был тогда изгнанником и открытым врагом империи. Впрочем, Рембо умел доставать книги и без Изамбара: он прочел Ювенала и Лукреция, Рабле и Вийона, Бодлера и Банвиля, Сен-Симона и Прудона, а также исторические труды Тьера, Ламартина и Мишле о Великой французской революции. В результате подобных штудий мальчик вообразил себя революционером: по свидетельству Делаэ, уже в четырнадцать лет он написал проект "коммунистической конституции". Юный поэт открыто проклинал Наполеона, "приведшего революцию к глупейшему краху", прославлял в стихах мятежный дух и взывал к теням Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона. Патерн Берришон позднее обвинял Изамбара в том, что именно он способствовал духовной эмансипации Артюра своей проповедью якобинских и эгалитарных теорий. Сам Изамбар это категорически отрицал:
"Ни разу я не говорил с Рембо о политике. Не только товарищ, но и наставник, я охотно давал ему безвозмездные уроки всякий раз, как он ко мне обращался, и нравственно был вполне вознагражден его блестящими успехами на выпускном экзамене. По окончании занятий он часто поджидал меня при выходе из коллежа, чтобы проводить меня домой. Мы подолгу с ним беседовали, но только о поэтах или о поэзии, так как это было единственное, что его интересовало".
В сущности, оба — и Берришон, и Изамбар — сходились в том, что Рембо пошел по дурной дорожке. Один из биографов Рембо, Жан Мари Карре, склонен не доверять Изамбару, хотя и оговаривается: "Его свидетельство и его добросовестность выше всяких подозрений. Не будь его и Эрнеста Делаэ, что мы знали бы о Рембо? Что узнал бы о нем когда-либо сам Патерн Берришон?". Но учитель, скорее всего, делился с любимым учеником своими взглядами — ярко выраженными республиканскими. Не забудем: это была агония второй империи. Пройдет всего лишь год, и режим Луи-Наполеона придет к закономерному бесславному концу. Молодежь в то время зачитывалась статьями Виктора Анри Рошфора — ведущего публициста еженедельника "Фонарь", который пользовался огромной популярностью благодаря смелым выпадам против наполеоновского правительства. Кроме того, есть свидетельство, показывающее, с каким доверием относился Рембо к Изамбару: в мае 1870 года он познакомил учителя со своими стихами.
Класс риторики оказался для Рембо последним. Чтобы держать экзамен на звание бакалавра, ему нужно было окончить класс философии, однако он этого так и не сделал. Разумеется, одной из причин была война: зимой 1870–1871 годов шарлевильский коллеж был закрыт для учеников и преобразован в военный госпиталь. Когда же в апреле 1871 года занятия возобновились, бывший лучший ученик Артюр Рембо уже не желал переступать порог родного коллежа.



Бунтарь



В карманах продранных я руки грел свои;
Наряд мой был убог, пальто — одно названье;
Твоим попутчиком я, Муза, был в скитанье
И — о-ля-ля! — мечтал о сказочной любви.

Зияли дырами протертые штаны.
Я — мальчик с пальчик — брел, за рифмой поспешая.
Сулила мне ночлег Медведица Большая,
Чьи звезды ласково шептали с вышины;

Сентябрьским вечером, присев у придорожья,
Я слушал лепет звезд; чела касалась дрожью
Роса, пьянящая, как старых вин букет;

Витал я в облаках, рифмуя в исступленье,
Как лиру, обнимал озябшие колени,
Как струны, дергая резинки от штиблет.[22]



Рембо ненавидел Шарлевиль лютой ненавистью и несказанно в нем томился. В неполных шестнадцать лет он написал своему учителю, который на каникулы уехал к родным (письмо от 25 августа 1870 года):
"Какое счастье для вас, что вы не живете больше в Шарлевиле! Мой родной город намного превосходит по идиотизму все прочие маленькие провинциальные города".
Жизнь в провинции, действительно, была тяжела для одаренного подростка: в этих небольших сообществах все знают друг друга и все друг за другом приглядывают. Единственная отрада — прогулки с другом или любимым учителем. Но есть и другие прогулки — с семейством. И это было настолько невыносимо, что юный поэт запечатлел свои страдания в стихах:

На чахлом скверике (о, до чего он весь
Прилизан, точно взят из благонравной книжки!)
Мещане рыхлые, страдая от одышки,
По четвергам свою прогуливают спесь. (…)[23]

И никакой отрады — не пересчитывать же деревья на проспекте! Именно этим занимается Витали, маленькая сестра Артюра, которую ожидает ранняя смерть. В своем "Дневнике" она скрупулезно отмечает:
"Сто одиннадцать каштанов на Аллеях, шестьдесят три вокруг вокзальной площади".
Кстати, принадлежащее перу ее брата стихотворение "На музыке" имеет подзаголовок: "Вокзальная площадь в Шарлевиле". Что касается каштанов, они, похоже, имели особое — символическое — значение для юных обитателей городка. Делаэ так описывает один из разговоров с Артюром по поводу государственного переворота 2 декабря 1851 года, когда племянник Наполеона I захватил единоличную власть:
"Рембо (ему тринадцать, мне четырнадцать лет) ответил коротко:
— Наполеон Третий заслуживает того, чтобы его отправили на галеры.
Я был оглушен, зачарован… Какой интересной становилась жизнь! Что-то еще будет, Господи! И каштаны на "Аллеях", которые казались мне огромными, вдруг предстали передо мной жалкими деревцами".
Провинция — это болото, в котором задыхается свобода. Провинция — это абсолютное зло. Так, по крайней мере, чувствует Рембо. Однако он восстает не только против "жуткого Чарльзтауна" (перевод на английский названия Шарлевиль). Прежде всего, это был бунт против власти матери — mother, как именует ее Рембо. Чужой язык здесь служит орудием борьбы: он позволяет хотя бы мысленно дистанцироваться от того, что так крепко держит. Чарльзтаун и "mother" — это две силы, заключившие против него союз.
Еще один объект ненависти — христианская религия. Через несколько лет Рембо напишет:
"Я — раб своего креения. Родители мои, вы сделали меня несчастным, да и самих себя тоже".[24]
Это отвращение носит мировоззренческий характер:

Проклятья изольет Он полусгнившим душам,
Избравшим правый путь спасительных смертей, —
Мы ненависти храм победный не разрушим,
Нам уготованных не избежим страстей.
Иисусе, женских воль грабитель непреклонный,
Бледнея от стыда и не жалея лба,
Тысячелетьями творит тебе поклоны
Под тяжестью скорбей согбенная раба.[25]

Подросток считал христианскую религию не заблуждением ума, а истощением всех жизненных сил — сознательным отказом от свободы. Одновременно он чувствовал, что навеки "отравлен" верой, впитанной с молоком матери. Ив Бонфуа полагает, что именно в этом таится разгадка одного из самых разительных противоречий Рембо: сочетание чисто интеллектуальных устремлений с сугубо материальными средствами достижения идеала — алкоголем и наркотиками. Он "должен был пробудить заблудшую животную энергию, чтобы вновь обрести статус сына солнца. Ему известно, что в сфере одного лишь духа он заранее обречен на поражение".
Можно сказать, что Рембо являет собой классический пример так называемого подросткового максимализма, но, в отличие от многих других своих сверстников, он воплотил бунт в поступках — прежде всего, в побегах из дома. Несомненно, способствовала этому тогдашняя атмосфера: страна переживала один из самых критических периодов своей истории — в июле 1870 года Франция объявила войну Пруссии. Рембо откликнулся на эти события стихотворением "Вы, храбрые бойцы…" (буквально: "Мертвецы 92-го"; еще один вариант перевода: "Французы, вспомните"). Правда, этот учебный год Артюр завершает триумфально: 17 июня он получает первую награду за латинские стихи. Эрнест Делаэ позднее вспоминал об инциденте, связанном с распределением премий:
"В связи с военными событиями у нас явилась мысль отказаться от получения наград и пожертвовать их стоимость в пользу казны. Составили высокопарное письмо на имя министра, собрали подписи. Рембо один не захотел приложить к нему руку".
Изамбара не было в Шарлевиле, и Рембо чувствовал себя одиноким. Здесь совпало многое: трудный подростковый возраст, ненависть к затхлой атмосфере провинциального городка, осознание своей одаренности и бурные события в стране, в которых Рембо не мог принять участие по возрасту. Происходящие в стране события не могли не удручать: национальная катастрофа была спровоцирована бездарной политикой властей и безразличной инертностью генералов.
В своем письме Изамбару Рембо не жалеет сарказма в адрес горожан и их патриотического подъема: "… по улицам слоняются двести или триста пью-пью,[26] эти благодушные обыватели размахивают руками, напустив на себя воинственный вид, хотя на осажденных в Меце и Страсбургеони совсем не похожи! Какой ужас, когда отставные бакалейщики напяливают на себя военный мундир! Потрясающе, насколько они вообразили себя вояками: все эти нотариусы, стекольщики, сборщики податей, столяры и прочие пузаны, которые, прижав винтовку к груди, занимаются патрульотизмом у ворот Мезьера — моя родина поднимается! А мне хотелось бы, чтобы она сидела спокойно — не шевелите сапогами! Вот мой принцип. Я выбит из колеи, болен, взбешен, глуп, расстроен; я мечтал о солнечных ваннах, о бесконечных прогулках, об отдыхе, о путешествиях, о приключениях, даже о бродяжничестве; мечтал особенно о газетах, книгах… Ничего! Ничего! Почта ничего не доставляет книгопродавцам, Париж просто насмехается над нами: ни одной новой книжки! Это смерть! Если говорить о газетах, я опустился до "Арденнского вестника"… Эта газета выражает устремления, желания и мнения здешнего населения, так что судите сами! Хорошенькое дельце! Я чувствую себя изгнанником на родине!!!
К счастью, у меня есть ваша комната: помните, вы ведь дали мне разрешение. — Я унес половину ваших книг! (…) У меня тут "Галантные празднества" Поля Верлена… Очень странно, очень забавно, но в целом восхитительно. И порой очень смело… Купите, советую вам, "Добрую песню" того же поэта: она только что вышла у Лемера, я еще не прочел: сюда ничего не доходит; но в некоторых газетах ее очень хвалят".
Отметим первое упоминание имени Верлена в этом письме. Всего лишь через четыре дня — 29 августа 1870 года — Рембо совершил первый побег из дома. Для матери все произошло совершенно неожиданно: в жаркий предгрозовой вечер она гуляла со своими детьми по лугу, и Артюр отпросился у нее взять книгу. Три недели спустя она с искренним негодованием напишет Изамбару о "глупой выходке обычно столь послушного и спокойного ребенка". К этому письму мы еще вернемся, но уже из этих слов матери ясно видно, до какой степени она не понимала, что творится с младшим сыном. Конечно, старший мальчик также преподнес ей неприятный сюрприз: в начале месяца Фредерик ушел из Шарлевиля вместе с отступающими войсками. Но Фредерик считался лодырем и мог сбежать из дома, чтобы не возвращаться в коллеж, тогда как Артюр учился отлично и во всем был покорен матери. Она не желала верить, что подчинение это было лицемерным. Однако он уже на следующий день, если верить Делаэ, продал свои школьные награды за двадцать франков — Изабель Рембо яростно утверждала, что все награды Артюра бережно хранятся в Роше, но так и не смогла предъявить доказательства.
Побег был совершенно не подготовлен: у мальчика не было ни денег, ни документов. Обстановка же была угрожающей: 30 августа французская армия потерпела поражение под Бомоном. Шарлевиль был полон самых ужасных слухов, и мадам Рембо, несомненно, провела мучительные часы, гадая, что могло случиться с сыном. Патерн Берришон утверждал, что она весь день бродила по улицам города "в состоянии неописуемой тоски": обошла все кабаки, всю набережную Мёзы, все помещения вокзала.
Тем временем, Артюр добрался до Шарлеруа, но целью его был Париж. От Сен-Кантена он поехал на поезде без билета, и на Восточном вокзале столицы его арестовали за недоплату железнодорожной компании тринадцати франков. С полицейскими он поначалу разговаривал высокомерно и отказался назвать свое имя. Правда, выглядел он безобидно: провинциальный подросток с розовыми щеками, опрятно одетый. Однако документов при нем не было, а при обыске у него нашли записную книжку с "таинственными записями" — это были его стихотворения, но в участке с этим разбираться не стали. Шла война, и "шпиономания" уже успела расцвести пышным цветом, поэтому подозрительного юнца без долгих разговоров отправили в тюрьму Мазас. Как это будет и в дальнейшем, при столкновении с реальностью Рембо мгновенно потерял весь свой апломб: бросать "дерзкий вызов" властям в родном Шарлевиле — это одно, а оказаться за решеткой в чужом городе — совсем другое. Попросив бумаги и чернил, он тут же принялся сочинять жалобные послания, в которых мольбы перемежались с требованиями. Одно из таких писем 5 сентября отправилось в Дуэ, где находился Изамбар: "Ах! Я уповаю на вас, как на родную мать; вы всегда были для меня братом, и я настоятельно прошу вас не оставить меня теперь без вашей поддержки. Я написал матери, имперскому прокурору, комиссару шарлевильской полиции; если вы не получите от меня никаких известий до среды, садитесь в тот же день в парижский поезд, приезжайте сюда, подайте письменное заявление с требованием освободить меня или явитесь лично к прокурору, предложив выдать меня вам на поруки! Сделайте все, что только можете, и, по получении этого письма, напишите со своей стороны, — да, я требую этого от вас! — напишите моей бедной матери (Шарлевиль, набережная Мадлен, 5), чтобы утешить ее! Пишите мне тоже, сделайте все, что в ваших силах! Я люблю вас, как брата, я буду любить вас, как отца". Любопытно, как в трудную минуту в человеке пробуждаются понимание и сочувствие к близким — лишь теперь Артюр сознает, что "бедная мать" нуждается в утешении. Начальник тюрьмы также написал учителю, попросив взять беглеца на поруки. Изамбар приехал за ним, уплатил тринадцать франков и увез его к своим незамужним теткам — девицам Жендр. Здесь Рембо провел две недели — с 10 по 25 сентября. По общему мнению, именно с пребыванием в Дуэ связано одно из самых знаменитых его стихотворений:

Когда на детский лоб, расчесанный до крови,
Нисходит облаком прозрачный рой теней,
Ребенок видит въявь склоненных наготове
Двух ласковых сестер с руками нежных фей.
Вот, усадив его вблизи оконной рамы,
Где в синем воздухе купаются цветы,
Они бестрепетно в его колтун упрямый
Вонзают дивные и страшные персты.
Он слышит, как поет тягуче и невнятно
Дыханья робкого невыразимый мед,
Как с легким присвистом вбирается обратно —
Слюна иль поцелуй? — в полуоткрытый рот…
Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом
Биенье их рисниц и тонких пальцев дрожь,
Едва испустит дух с чуть уловивым хрустом
Под ногтем царственным раздавленная вошь…
В нем пробуждается вино чудесной лени,
Как вздох гармоники, как бреда благодать,
И в сердце, млеющем от сладких вожделений,
То гаснет, то горит желанье зарыдать.[27]

Если общепринятая версия точна, то "две ласковые сестры" — это тетки Изамбара, в дом которых попал грязный, завшивевший Рембо. В любом случае, стихотворение основано на личных впечатлениях юного бунтаря — в нем передано сладкое чувство освобождения от мерзких кровососов. В Дуэ происходит еще одно событие: именно здесь юноша познакомился с Полем Демени. Завязавшаяся между двумя молодыми поэтами кратковременная переписка имеет чрезвычайно важное значение для понимания творчества Рембо.
В Дуэ Артюр — быть может, впервые в жизни — почувствовал себя счастливым. Он даже записался в национальную гвардию вместе с Изамбаром. Обыватели маршировали, держа наперевес метла (вместо ружей), и Рембо это нисколько не шокировало, тогда как в Шарлевиле он с полным основанием называл подобные экзерсисы проявлением "патрульотизма".
Однако мадам Рембо прислала сыну грозное письмо, полное грубых попреков и в адрес Изамбара: по ее мнению, тот должен был прогнать Артюра, а не "прятать" его у себя. Самому Изамбару она написала 24 сентября, и в этом послании прозрачно намекнула, что ее мальчику помогли сбиться с праведного пути:
"Сударь, я очень обеспокоена и не понимаю причин столь продолжительного отсутствия Артюра; а ведь он должен был понять из моего письма от 17 числа, что ему не следует ни на один день задерживаться в Дуэ; полиция, со своей стороны, предпринимает разыскания, чтобы узнать, где он побывал, и я очень боюсь, как бы этого маленького мерзавца не арестовали еще раз; впрочем, тогда ему не нужно будет возвращаться, ибо я даю клятву, что до конца жизни моей больше его не приму. Как понять глупую выходку этого ребенка, обычно столь послушного и спокойного? Как могла у него возникнуть такая безумная мысль? Неужели кто-то ему это внушил? Но нет, я не должна так думать. В несчастье становишься несправедливым. Проявите же доброту к этому несчастному, дайте ему десять франков. И прогоните его вон, пусть возвращается как можно скорее.
Только что я ушла с почты, где мне вновь отказали в пропуске, поскольку линия до Дуэ все еще закрыта. Что тут делать? У меня слишком много забот. Лишь бы Господь не покарал этого несчастного ребенка за безумную выходку так, как он того заслуживает".
Письмо, конечно, очень выразительное: мадам Рембо предстает здесь во всей красе — черствая, вспыльчивая, абсолютно уверенная в своей правоте. Прочитав его, Рембо пришел в ярость: уже забыв о тюрьме и своих мольбах, он заявил, что никогда больше не вернется в Шарлевиль. Учителю пришлось поступиться самолюбием: невзирая на оскорбительный тон мадам Рембо, он лично доставил беглеца в отчий дом. Позднее Изамбар вспоминал:
"Ну и прием встретил блудный сын на лоне матери! А я-то оказался хорош! Я простофиля, нарочно вызвавшийся сопровождать его, чтобы утихомирить страсти. Вы, должно быть, читали у Куртелина происшествие с господином, нашедшим часы и, сложив губы сердечком, отнесшим их полицейскому комиссару. Его чуть-чуть не засаживают в кутузку, как вора или укрывателя краденого. И обычно не слишком обходительная мамаша Рембо задала своему вундеркинду чудовищную взбучку, а на меня обрушилась с такой бранью, что я застыл на месте, как вкопанный, и поспешил убраться подобру-поздорову".
Рембо вернулся домой 27 сентября, но уже через несколько дней совершил второй побег, что удивления не вызывает — домашняя атмосфера стала для него невыносимой, а Фредерик по-прежнему отсутствовал.[28]7 октября 1870 года Артюр покинул Шарлевиль и двинулся по направлению к бельгийской границе. Первая попытка пошла ему на пользу — на сей раз он выработал определенный план. В шарлевильском коллеже учился юноша по фамилии дез’Эссар. Его отец был редактором одной из ежедневных газет Шарлеруа, и Рембо вознамерился получить там работу, устроившись переводчиком или репортером. Дойдя пешком до Фюме, Рембо нашел приют у товарища по коллежу, который дал ему плитку шоколада и рекомендательное письмо к сержанту национальной гвардии в Живе. Это был старинный пограничный городок. Не застав дома сержанта, находившегося в наряде, Рембо без колебаний улегся в его постель, а ранним утром поспешно удалился, чтобы избежать неприятных разъяснений. Эта крайняя степень бесцеремонности, впервые появившаяся в пору второго побега, впоследствии будет несказанно изумлять и раздражать его знакомых. Перебравшись через границу, Рембо оказался в Шарлеруа и явился с визитом к старшему дез’Эссару. Тот пригласил молодого человека на обед, но за столом Рембо стал поносить видных государственных деятелей, и испуганный редактор счел за благо отказать настырному просителю: по его мнению, респектабельная газета не нуждалась в таком сотруднике. В Шарлеруа делать было больше нечего, и Рембо решил отправиться в Брюссель. Он шел пешком, ночевал в открытом поле, просил милостыню в деревнях и в бельгийскую столицу прибыл в лохмотьях, почти падая от голода и усталости. Впрочем, в этих историях довольно трудно отделить легенды от реальности. Рембо подготовился к побегу основательно, и деньги у него имелись — во всяком случае, он останавливался в гостинице под названием "Ла Мезон верт", о чем свидетельствует, в частности, стихотворение "В "Зеленом кабаре". В Брюсселе он отыскал одного из друзей Изамбара, фамилию которого узнал совершенно случайно. Тем не менее, тот сжалился над беглецом: приютил его на несколько дней у себя, купил новую одежду и дал немного денег на дорогу. 20 октября юноша вновь оказался в Дуэ, но не застал своего учителя дома. Это его нисколько не смутило, и он по собственному почину занял комнату Изамбара, который впоследствии так описал встречу с ним: "Я увидел Рембо в модном воротничке, с загнутыми углами, и в шелковом галстуке темно-красного цвета, делавшем его похожим на настоящего денди". Приятель Изамбара, следовательно, не поскупился — либо Рембо сам позаботился о своем гардеробе. Положение молодого учителя, между тем, нельзя было назвать завидным, поскольку его вполне могли принять за подстрекателя — в конце концов, Рембо оказался в Дуэ во второй раз за какой-то месяц, и это после оглушительного скандала в связи с первым побегом. Впрочем, это волновало лишь Изамбара, которому пришлось в очередной раз писать мадам Рембо: сам беглец спокойно делал копии со своих последних стихов, намереваясь отправить их новому знакомцу Полю Демени и, главное, в типографию. Эта рукопись сохранилась: в нее входят самые светлые, самые веселые, самые "детские" стихи Рембо — "В "Зеленом кабаре", "Плутовка", "Мое бродяжничество" ("Моя цыганщина"). Он создал их в порыве надежды, ощутив себя "на воле", вдали от родного дома и материнского диктата. Все честолюбивые планы Артюра рухнули, когда пришел ответ от матери: "Требую поручить полиции водворить сына на место. Категорически запрещаю предпринимать какие-либо иные шаги". 1 ноября беглеца доставили домой, а 2 ноября он отправляет письмо Изамбару, с которым уже никогда больше не встретится: "Я вернулся в Шарлевиль на следующий день после того, как расстался с вами. Мать приняла меня, и я — я здесь… в полной праздности. Мать поместит меня в пансион только в январе 71 года. Что ж, я сдержал свое обещание. Я умираю, я заживо разлагаюсь от бездействия, от злости, от уныния. Что вы хотите, я ужасающе непоколебим в том, что обожаю свободную свободу и… многое другое, что "внушает жалость", не так ли? Мне следовало вновь уйти сегодня же, и я мог это сделать: у меня новая одежда, я продал бы часы, и да здравствует свобода! — И однако же я остался! остался! — но еще не раз захочу уйти снова. — Ведь это так просто: надел шляпу, пальто, засунул руки в карманы и вышел. Но я останусь, останусь! Я этого не обещал. Но я это сделаю, чтобы заслужить вашу любовь — вы говорили мне об этом. Я постараюсь ее заслужить. Я не в силах выразить вам свою признательность более, чем сделал это в день отъезда. Но я докажу вам ее на деле. Если надо будет что-то сделать для вас, я умру, но сделаю — мое слово тому порукой". Именно это письмо подросток подписывает словами "ваш бессердечный А. Рембо". Но, как заметил Станислас Фюме, "сердце нанесло ему ужасный удар и в конечном счете предало этого бессердечного". Рембо, действительно, нечего было делать, поскольку коллеж закрылся. Впрочем, он вовсе не хотел туда возвращаться, но по-прежнему мечтал опубликоваться и отослал свои стихи в газету демократического направления — "Арденнский прогресс". В ожидании каких-то перемен в своей жизни он совершает долгие прогулки в обществе Эрнеста Делаэ и глотает книги в городской библиотеке, попутно пререкаясь с библиотекарем и другими посетителями. Эти мирные шарлевильские обыватели, по словам Верлена, послужили прообразом бюрократов-монстров в одном из самых известных стихотворений Рембо, которое было создано в январе 1871 года:

Рябые, серые; зелеными кругами
Тупые буркалы у них обведены;
Вся голова в буграх, исходит лишаями,
Как прокаженное цветение стены (…)

Со стульями они вовек нерасторжимы.
Подставив лысину под розовый закат,
Они глядят в окно, где увядают зимы,
И мелкой дрожью жаб мучительно дрожат(…)

У них незримые губительные руки…
Усядутся опять, но взор их точит яд,
Застывший в жалобных глазах побитой суки, —
И вы потеете, ввергаясь в этот взгляд.

Сжимая кулаки в засаленных манжетах,
Забыть не могут тех, кто их заставил встать,
И злые кадыки у стариков задетых
С утра до вечера готовы трепетать (…)[29]

Эти неприятные для Рембо люди вряд ли заслуживали такой злобной отповеди, но им не повезло — именно в них воплотился для поэта ненавистный Шарлевиль, именно они преграждали ему путь к свободе и покушались на его независимый дух. В ноябре 1870 года домой вернулся, наконец, и второй беглец — Фредерик. По словам Делаэ, братья не могли смотреть друг на друга без смеха: они чувствовали духовное родство, и, быть может, это был наилучший период их взаимоотношений. Впрочем, младший не упускал случая подпустить шпильку старшему:
"… Артюр, будучи в некотором отношении более злокозненным, забавлялся тем, что высмеивал патриота Фредерика. А тот — очень спокойно, с легким налетом южного говора, усвоенного в полку, и добродушным тоном отдыхающего мужчины — отвечал ему: "Меня от тебя тошнит".
Зима 1870–1871 годов была тяжела и для Рембо и для страны. Военно-политическая ситуация ухудшалась с каждым днем и с каждым часом: 20 декабря немцы осадили Мезьер, а 31 подвергли город обстрелу, выпустив по нему более шести тысяч снарядов. В этот день Рембо хотел выбраться из дома, но мать заперла двери на ключ, и он сумел убежать лишь в семь часов вечера. Война вызывает в нем отвращение — видимо, искреннее. Стихи о бессмысленной гибели молодых в военной мясорубке принадлежат к числу не только самых известных, но и самых проникновенных в творчестве Рембо. Для обозначения чудовищного преступления против человека он выбрал короткое и емкое слово "Зло":

Меж тем как красная харкотина картечи
Со свистом бороздит лазурный небосвод
И, слову короля послушны, по-овечьи
Бросаются полки в огонь, за взводом взвод;
Меж тем как жернова чудовищные бойни
Спешат перемолоть тела людей в навоз
(Природа, можно ли взирать еще спокойней,
Чем ты, на мертвецов, гниющих между роз?) —
Есть Бог, глумящийся над блеском напрестольных
Пелен и ладаном кадильниц. Он уснул,
Осанн торжественных внимая смутный гул,
Но вспрянет вновь, когда одна из богомольных
Скорбящих матерей, припав к нему в тоске,
Достанет медный грош, завязанный в платке![30]

Разрушения были значительными — так, при бомбардировке Мезьера сгорел дом Эрнеста Делаэ, и тот вынужден был перебраться к родственникам в деревню. Затем началась оккупация. Национальное унижение каждый переживал по-своему. У Рембо оно превратилось в ненависть к немцам и особенно к их лидеру — Бисмарку. Делаэ вспоминал саркастические замечания Рембо о немецкой дисциплине и немецких порядках, а также его "пророческие слова" о последствиях войны:
"Посвистев всласть в свои дурацкие дудки и натешившись барабанным боем, они вернутся к себе на родину, где будут уплетать сосиски, в твердой уверенности, что дело доведено до конца. Но погоди немного. Вооруженные до зубов, насквозь проникнутые духом военщины, руководимые чванными и заносчивыми вождями, они вкусят от всех прелестей легкой победы… Я предвижу железные тиски, в которые будет зажата немецкая общественность. И все это лишь для того, чтобы быть в конце концов раздавленными какой-нибудь коалицией".
В действительности поражение родной страны вызывало у Рембо скорее злорадство нежели скорбь: он всей душой ненавидел империю и жаждал увидеть ее крах. И вот это, наконец, свершилось. В один прекрасный день Рембо явился в библиотеку с ликующим возгласом: "Париж сдался!" Национальную катастрофу он воспринял как конец шарлевильского прозябания. Продав часы, чтобы купить железнодорожный билет, он 25 февраля 1871 года садится на поезд. Это третий побег Рембо — несомненно, самый загадочный из всех, ибо о нем сложено наибольшее количество легенд.
Артюру казалось, что к этому побегу он подготовился куда лучше, чем к первым двум: в соответствии с его книжными представлениями о жизни ему нужно было всего лишь добраться до Парижа, "города Просвещения" (этот эпитет настолько часто встречается в воспоминаниях Эрнеста Делаэ, что превращается в штамп) — а уж там любой литератор с распростертыми объятиями примет талантливого собрата из провинции. Добравшись до столицы, Рембо сразу же отправился к карикатуристу Андре Жилю, адрес которого каким-то образом узнал. Не застав никого в мастерской, он преспокойно улегся на диван — как уже проделывал это в Дуэ, "в гостях" у сержанта национальной гвардии. Художник, впрочем, отнесся к нему благосклонно: вернувшись вечером домой и обнаружив сладко спящего незнакомого юношу, разбудил нахала и выпроводил вон, но при этом дал десятифранковую монету и несколько добрых советов — в частности, объяснил, что в нынешнем Париже литераторы, как и все прочие люди, гораздо больше думают о пропитании, чем о поэзии. Сам Рембо говорил потом Делаэ, что "Париж — это желудок". Около двенадцати дней он бродил по городу, рассматривая витрины книжных магазинов и ночуя под мостами или в угольных баржах. Столица оказалась к нему не слишком гостеприимной, и 10 марта он отправился пешком в Шарлевиль.
Рембо умел отвечать обидевшей его действительности только одним чувством — злобой. Вероятно, именно после этого побега в нем зародилась ненависть к Парижу, которая окончательно выкристаллизуется к лету 1872 года. Домой он вернулся весь в лохмотьях, простуженный и оголодавший. Мать начала, наконец, осознавать всю серьезность ситуации: она уже не ругала сына, а пыталась наставить его на путь истинный уговорами и угрозами: ей хотелось, чтобы он вернулся в коллеж и держал экзамен на степень бакалавра — либо устроился на какую-нибудь службу.



"Революционер"



Нет, эти руки-исполины,
Добросердечие храня,
Бывают гибельней машины,
Неукротимее коня!

И, раскаляясь, как железо,
И сотрясая мир, их плоть
Споет стократно Марсельезу,
Но не "Помилуй нас, Господь!"

Без милосердья, без потачки,
Не пожалев ни шей, ни спин,
Они смели бы вас, богачки,
Всю пудру вашу, весь кармин!

Их ясный свет сильней религий,
Он покоряет всех кругом,
Их каждый палец солнцеликий
Горит рубиновым огнем!

Остался в их крови нестертый
Вчерашний след рабов и слуг.
Но целовал Повстанец гордый
Ладони смуглых этих рук.[31]

Когда немцы приблизились к Мезьеру и Шарлевилю, наступил всеобщий патриотический подъем: стоило коменданту укрепленного района отдать приказ убрать все, что может помешать обороне, как толпа уничтожила сады и вырубила рощу со столетними липами. По словам Делаэ, Рембо находил во всех этих порубках (изображенных также и в "Озарениях") глубокий символический смысл: "Есть вещи, которые необходимо уничтожить. Есть старые деревья, которые нужно срубить; есть вековые исполины, тень которых вскоре превратится для нас в воспоминание. Так и от нынешнего общественного строя не останется ни следа. Ни личному богатству, ни личной гордости не будет места под солнцем. Мы опять вернемся на лоно природы".
Вопрос о демократических и революционных убеждениях Рембо представляет большой интерес. Сомневаться в передовых настроениях поэта здесь вроде бы не приходится: юноша сочувствует голодным сиротам, воспевает натруженные руки старой работницы, восторженно изображает кузнеца, который горделиво грозит коронованным деспотам. Жан Мари Карре пишет об этом с умилением: "Он не любит Бога, этот "бессердечный Рембо", но он еще способен любить многое. Его отрицательное отношение к окружающему не беспредельно: он любит бедных, униженных, несчастных, бунтарей". Более того, сочувствие к народу сочетается с самыми радикальными убеждениями: Делаэ сообщает, что уже в возрасте тринадцати или четырнадцати лет Артюр мечтал о насильственном разрушении общественного строя.
18 марта в Париже была провозглашена Коммуна — к великой радости Рембо, недавно вернувшегося домой после третьего побега. Ему, надо сказать, отчасти не повезло: если бы он продержался в столице еще несколько дней, то стал бы свидетелем — или участником — этих событий, столь близких его тогдашнему умонастроению. В 1905 году Делаэ без тени сомнения утверждал:
"Коммуналистическая армия имела его в своих рядах, ибо теориями он не удовлетворялся и жаждал рискнуть жизнью во имя социальной революции".
Сюжет "Рембо и Коммуна" породил несколько легенд. Юный поэт будто бы отправился в Париж с целью записаться в народную гвардию и прошел пешком 60 льё[32] за шесть дней. Оказавшись в столице, он явился на укрепления и потребовал выдать ему оружие — его пламенные речи тронули сердце мятежников, но затем наступление версальцев вынудило новоявленного бойца спасаться бегством. Какое-то время ему пришлось провести в тюрьме вместе с коммунарами, и именно этими трагическими событиями якобы навеяно знаменитое стихотворение "Украденное сердце":

Плюется сердце над парашей,
Сердечко грустное мое.
В него швыряют миски с кашей,
Плюется сердце над парашей:
Под шуточки лихих апашей
Вокруг гогочет солдатье.
Плюется сердце над парашей,
Сердечко грустное мое.
Чудовищный приапов пенис
Они рисуют на стене,
И рвет мне сердце, ерепенясь,
Чудовищный приапов пенис.
Волна абракадабры, пенясь,
Омой больное сердце мне!
Чудовищный приапов пенис
Они рисуют на стене.
Украденное сердце, что же
Мне дальше делать суждено?
Когда рыготой кислой позже
Сведет вакхические рожи,
Меня изжога схватит тоже,
А сердце — все в грязи оно.
Украденное сердце, что же
Мне дальше делать суждено?[33]

Однако "Украденное сердце" подверглось различным интерпретациям. Некоторые "реакционные" исследователи утверждают, что солдатами, так неприятно поразившими чувствительную душу юного поэта, были коммунары, а Жан Пьер Шамбон попросту предложил считать Рембо "версальцем".
В других легендах говорится о полукомических и полутрагических приключениях Рембо в восставшем Париже: добрые коммунары скинулись кто сколько мог для несчастного юноши, а тот потратил собранные деньги на их угощение; в казармах к нему стал приставать пьяный национальный гвардеец; его стихи вызвали всеобщий восторг на баррикадах; он чудом ускользнул от озверевших приспешников Тьера и т. д. и т. п.
Все версии об участии Рембо в Коммуне имеют один источник — его собственные рассказы. Естественно, главным слушателем поэта в 1871 году был Эрнест Делаэ (которого чуть позже сменил Верлен). Почти все ранние биографы — те, кто имел дело лишь с мемуарными свидетельствами и не использовал документы — были абсолютно убеждены в правдивости исходивших от Делаэ сведений. Только Изабель Рембо еще в 1896 году просила Патерна Берришона не доверять им:
"Если бы я могла предвидеть, что вы используете свидетельства Делаэ, то предостерегла бы вас…
Участие в Коммуне — это совершенно невозможно, я бы об этом знала и помнила бы. Быть может, он [Рембо] похвалялся этим из бравады. Впрочем, коммунаров ведь разыскивали, арестовывали, судили; ему же не пришлось спасаться от преследований, которых, я в этом убеждена, он боялся бы гораздо больше, чем любой другой человек, если бы чувствовал за собой настоящую вину".
Но Патерн в этом пункте пошел наперекор любимой супруге — уж очень благодатной показалась ему тема. Поэтому он повторил версию Делаэ, дополнительно разукрасив ее живописными подробностями: Рембо будто бы стал свидетелем жутких сцен насилия с обеих сторон, и это внушило ему отвращение к социальным битвам.
Единственным человеком, выступившим с публичным опровержением домыслов Берришона, стал Жорж Изамбар, который тщетно пытался переубедить и Делаэ, ссылаясь на письма Рембо. Обмен посланиями произошел в 1927 году, когда в печати появились статьи Изамбара. Последний проявил максимальный такт по отношению к бывшему ученику:
"Вы увидите, что я вас не упоминаю. Не с целью вас… пощадить (amicus Plato, magis amica veritas),[34] а потому, что с вами дело обстоит совсем не так, как с гнусным Патерном. Вы эту историю не сочинили, не выдумали. Вы ее наверняка записали со слов самого Рембо, а мы знаем, что на том жизненном повороте он не чурался мистификаций. После 18 марта он играл в Шарлевиле роль активного коммунара и должен был выдержать ее до конца. Вследствие этого, он ввел вас в заблуждение — холодно, обдуманно — разумеется, не из одного только удовольствия, а потому что ему было необходимо, чтобы вы поверили ему столь же безоговорочно, как другие. И не считайте себя униженным из-за того, что поддались обману. Нам эта птица известна. Мы с вами оба знаем, с каким искусством Рембо умел обольщать. Вы сами приводили тому примеры".
Однако Делаэ до конца жизни упорно стоял на том, что его школьный друг принимал участие в Коммуне — это был якобы третий (или четвертый побег) Рембо. Отметим к слову, что Делаэ совершенно запутался в этих побегах: особенно невнятны его повествования о событиях весны 1871 года, поскольку его не было в Шарлевиле — с начала апреля по конец мая он находился у родных в Нормандии. Тем не менее, Делаэ твердо верил, что Рембо не мог его обмануть и пытался оспорить аргументы Изамбара:
"Конечно, подобный рассказ мог бы доставить ему удовольствие! Но совершенно непостижима та гениальность, которая понадобилась бы, чтобы выдумать такую историю… Он провел с этими людьми [коммунарами] от двух до трех недель. А затем — это его слова — начались разговоры: все кончено, версальцы вступят в город. И многие строили планы, как исчезнуть. И он поступил так же. Что может быть проще и правдоподобнее этого рассказа, начисто лишенного хвастовства и хвастовство отвергающего? Разве это похоже на байку, призванную ошеломить? Он любил втирать очки, это правда, но в данном случае его резоны необъяснимы".
Иными словами, достоверность рассказа подтверждается лишь тем, что Рембо не стремился пустить пыль в глаза — довод, прямо скажем, не слишком убедительный. Делаэ возвращался к "коммуналистическому" эпизоду неоднократно, корректируя собственную версию с целью парировать критические замечания. Так, дата третьего (у Делаэ — второго) побега у него меняется с годами: в первых воспоминаниях упоминается "снятие осады", затем говорится о начале февраля, и лишь в последних сочинения появляется более или менее правильное указание на "конец февраля или начало марта". Возможно, Делаэ просто прочел опубликованное письмо к Полю Демени от 17 апреля 1871 года, где Рембо называет точное время своего пребывания в Париже:
"Такова была литературная жизнь — с 25 февраля по 10 марта. — Впрочем, вряд ли я сообщил вам что-то новое.
Итак, подставим лоб под наклоненные струи небесные и всей душой предадимся античной мудрости.
И пусть бельгийская литература унесет нас под своей подмышкой".
После публикации документов версия Делаэ рухнула: исследователи нового поколения отвергли ее почти единодушно. "Добрался ли он в самом деле на этот раз до Парижа? Поступил ли он в повстанческие войска? Был ли он поджигателем и федератом, как впоследствии хвастался? (…) Этой общераспространенной и весьма живописной версии, к сожалению, приходится — не без риска умалить революционные заслуги Рембо — противопоставить другую, покоящуюся на более достоверных фактах". Эти достоверные факты таковы: "Украденное сердце" (под названием "Казненное сердце") было послано Изамбару в письме от 13 мая 1871 года. Там же говорится и о последних днях Коммуны (когда Рембо якобы пребывал на баррикадах):
"… Я буду тружеником: только эта мысль удерживает меня, хотя безумная ярость зовет на парижскую битву, где столько тружеников умирает в тот самый час, когда я пишу вам! Трудиться сейчас — никогда, никогда. Я бастую".
Логика, надо сказать, довольно странная, но для шестнадцатилетнего юнца простительная. Рембо оставался в Шарлевиле и 15 мая, ибо именно в этот день он отправил очередное послание Полю Демени в Дуэ — то самое письмо, в котором сформулирована программа "ясновидения". Даже если Рембо отправился в Париж не пешком, а на поезде, он все равно не успел бы совершить все приписанные ему подвиги, ибо уже 22 мая все было кончено — "кровавая неделя" завершилась, и Коммуна прекратила свое существование. Возможно, Рембо все же сделал попытку прорваться в столицу: Верлен позднее рассказывал, как его юный друг чудом спасся от уланского разъезда в лесу Вилье-Котре, забившись в кусты и насмерть перепугавшись. Делаэ также упоминает этот эпизод, но, согласно его версии, Артюр едва не попал в руки улан, выбравшись из залитой кровью столицы. Естественно, Рембо было труднее "втирать очки" в Париже, чем в Шарлевиле: в отличие от Делаэ, Верлен знал о Коммуне не по наслышке — поэтому просто упомянул, не вдаваясь в подробности, о кратковременном пребывании шарлевильского подростка в мятежной столице.
Как бы там ни было, Коммуна присутствует в творчестве Рембо: в Шарлевиле он пишет стихотворения "Военная песнь парижан", "Руки Жанны-Мари", "Парижская оргия, или Столица заселяется вновь". По мнению французских критиков, этот триптих представляет собой лучший гимн Коммуне — и создан он был поэтом, который никакого участия в революционных событиях не принимал. Затем Коммуна перестанет его интересовать и напрочь исчезнет из его писем и сочинений.



Поэт



Когда-то, насколько я помню, жизнь моя была пиром, где раскрывались сердца, где пенились вина. — Как-то вечером посадил я Красоту себе на колени. — И горькой она оказалась. — И я оскорбил ее".
Сезон в аду.



В 1869 Рембо получил первую премию за латинскую поэму "Югурта" — в возрасте неполных пятнадцати лет. В том же году он пишет первые стихи на французском — "Новогодние подарки сирот". 2 января 1870 года эти стихи были опубликованы в "Ревю пур тус" ("Revue pour tous"). Через несколько месяцев в журнале "Ла Шарж" ("La Charge") появится еще одно стихотворение Рембо — "Три поцелуя".[35]24 мая 1870 года он посылает первое письмо поэту-парнасцу Теодору де Банвилю, приложив три стихотворения — "Ощущение", "Офелия", "Credo in Unam" ("Верую во Единую"):[36]
"Дорогой мэтр,
У нас сейчас месяц любви, мне семнадцать лет.[37] Как говорится, это возраст надежд и химер — и вот я, одаренный прикосновением Музы ребенок (простите мне эту банальность), решился рассказать о верованиях моих, надеждах и чувствах, всех этих поэтических вещах, которые я причисляю к весне.
Посылаю же я вам — заодно также славному издателю Альф, Лемеру — некоторые мои стихи, потому что люблю всех поэтов, всех славных парнасцев — а поэт всегда парнасец — и я влюблен в идеальную красоту; потому что люблю в вас — со всей наивностью — потомка Ронсара, брата наших учителей 1830 года, истинного романтика, истинного поэта. Вот поэтому. Это глупо, не так ли, но что делать?
Быть может, через два года, через год я буду в Париже.
Anch’io[38] буду парнасцем, господа из журнала! — Сам не знаю, что есть во мне… что поднимается… — Клянусь вам, дорогой мэтр, что всегда буду поклоняться двум богиням — Музе и Свободе.
Не смотрите презрительно на эти стихи… Вы доставите мне безумную радость и надежду, если найдете местечко среди парнасцев для этой вещицы — "Credo in unam"… Я появился бы в последнем выпуске "Парнаса": это было бы Кредо всех поэтов! — Честолюбие мое! О, безумное!
— Так эти стихи выйдут в "Современном Парнасе"?
— Разве не заключена в них вера поэтов?
— Меня никто не знает, но что с того? Ведь все поэты братья. Эти стихи верят, любят, надеятся — вот и все.
— Дорогой мэтр, помогите мне. Дайте мне подняться. Я молод: протяните мне руку".
Мечты Рембо были наивными: правда, Банвиль ответил ему, но и не подумал публиковать стихотворение, на которое юный поэт возлагал самые большие надежды. Много позже эти стихи все же появятся в печати под названием "Солнце и плоть" — но для Рембо это уже не будет представлять интереса. Пока же это письмо — первая попытка прорваться в обольстительный и загадочный мир литературы. Неудача больно ранила подростка. На протяжении всей его жизни это будет повторяться вновь и вновь: он слишком быстро приходит в отчаяние, которое слишком быстро перерастает в истерику. И его поэзия разительно меняется: появляются такие вещи, как "Наказание Тартюфа" или "Венера Анадиомена". Оба стихотворения были написаны в июне 1870 года, и в них Рембо словно бы сводит счеты с обидевшим его миром. Если в "Солнце и плоти" звучал гимн природе и любви, то теперь на свет появляется вылезающая из зеленой железной ванны Венера с отвратительной язвой вместо заднего прохода:

(…) Затылок складчатый, торчащие лопатки,
Тяжелые бугры подкожного жирка.
Как студень, вислые и дряблые бока.
Сбегают к животу трясущиеся складки.[39] (…)

Не стоит, конечно, забывать уже проявившуюся склонность к эпатажу: мальчик почти наслаждается, описывая мерзость окружающего мира, но делает это по-книжному, при помощи слов — у него достаточно богатое воображение, чтобы мысленно представить отвратительное уродство жирной и угреватой женской плоти, но было бы большой ошибкой предполагать, что это личные впечатления. Однако, в любом случае, это уже не прежний "чопорный, послушный и кроткий" школьник, хотя у матери и учителей еще сохранялись иллюзии на сей счет.
В короткой творческой биографии Рембо можно выделить несколько важных периодов. С марта по октябрь 1870 года он словно бы пробует руку: в "Ощущении" использованы темы и образы Ламартина, "Кузнец" является подражанием Гюго, "Бал повешенных" самим названием отсылает к Вийону, "Солнце и плоть" написано под непосредственным влиянием Мюссе, и здесь же звучат темы парнасцев — Леконта де Лиля и Банвиля, "Голова фавна" похожа на стихи Виктора де Лапрада и т. д. В это время юный поэт не стесняется заимствовать иногда целые строки у своих собратьев: "Венера Анадиомена" и "На музыке" имеют точки соприкосновения со стихами Глатиньи, "Вы, храбрые бойцы…" перекликается со сборником Гюго "Возмездие", "Ответ Нины" совпадает по замыслу и чередованию рифм со стихами Банвиля, "Спящий в ложбине" обязан своим появлением на свет стихотворению Дьеркса.
Изабель позднее уверяла, будто брат ее совершенно не интересовался изданием своих сочинений — кудесник стиха, он творил, словно дышал, не помышляя о мирской славе:
"Артюру Рембо никогда не приходила в голову мысль о том, чтобы опубликовать свои стихи, равно как и о том, чтобы добиться, благодаря им, выгоды или известности — если они все же были опубликованы, это произошло против его воли".
Как обычно, утверждения сестры не соответствуют действительности: юный поэт жаждал известности и целенаправленно шел к своей славе. Ему без труда удавалось "подделаться" под нужный тон: для "Ревю пур тус" он упражняется в глуповатой морализации, для журнала "Ла Шарж" пишет в залихватской манере, для парнасцев приберегает языческие темы и помпезный стиль. В доме сестер Жендр он переписывает набело свои стихи и тратит слишком много бумаги, а в ответ на упреки поясняет:
"Для типографии нельзя писать с оборотной стороны".
Переломными становятся для Рембо зима и весна 1871 года. "С падением Коммуны ему открывается, быть может, помимо воли, истинный смысл того, что он называет революцией". Это вовсе не социальный переворот — точнее, им одним дело не ограничивается. Рембо стремится к революции всех элементов, ибо они погрузились в спячку с тех пор, как был заключен союз с Богом слабых и нищих духом. Мир утерял свое подлинное лицо, сокрытое под навязанной ему маской, и представляет собой лишь мерзкую карикатуру своей истинной судьбы. Вселенную необходимо встряхнуть, чтобы сбросить постыдное иго цивилизации: для этого нужно истребить род людской, уничтожить планету и вернуться к хаосу, из которого родится нечто неслыханно новое. Потрясенный своим открытием, Рембо создает с мая по август 1871 года целую серию "апокалипсических" стихотворений, нацеленных на разрушение всех отвергаемых отныне ценностей: "Сидящие", "Праведник", "Первое причастие", "Мои возлюбленные крошки", "Приседания", "Вечерняя молитва", "Бедняки в церкви", "Семилетние поэты", "Сердце паяца" (позже названное "Казненное сердце" или "Украденное сердце"). 10 июня 1871 года Рембо посылает три последних стихотворения Полю Демени — другу Изамбара и молодому поэту, с которым познакомился в Дуэ. Именно в этом письме содержится просьба уничтожить все ранние (написанные в 1870 году) сочинения:
"… сожгите, я так хочу и верю, что вы исполните волю мою, как исполняют волю усопшего, сожгите все стихи, которые я по глупости своей передал вам во время моего пребывания в Дуэ…"
Это, несомненно, свидетельствует о пережитом кризисе и появлении нового взгляда как на окружающую действительность, так и на литературное творчество. К маю 1871 года Рембо, действительно, разрабатывает программу, которой будет руководствоваться в ближайшие три года. 13 и 15 мая 1871 он посылает Жоржу Изамбару и Полю Демени так называемые "Письма Ясновидца". В послании к учителю он формулирует свои эстетические и политические взгляды следующим образом:
"Я стараюсь как можно сильнее осволочиться. Почему? Я хочу быть поэтом и работаю над тем, чтобы сделаться Ясновидящим: вы этого совершенно не поймете, а я не смогу толком объяснить. Речь идет о том, чтобы достичь неведомого посредством расстройства всех чувств. Это огромные муки, но нужно быть сильным, нужно родиться поэтом, а я осознал себя поэтом. Это вовсе не моя вина. Было бы ложью сказать: я думаю; следовало бы сказать: меня думают. Простите за каламбур. Я — это другие".
В письме к Полю Демени Рембо раскрывает суть своей программы несколько подробнее:
"Чиновники, писатели: автор, творец, поэт — подобный человек еще никогда не существовал!
Первое, что должен сделать человек, который хочет быть поэтом, это полностью познать самого себя. Он ищет свою душу, исследует ее, подвергает искушениям, обучает. Познав, он должен возделывать ее; это кажется простым: в любой голове совершается естественное развитие; сколько эгоистов провозглашают себя авторами; есть и другие, которые приписывают себе интеллектуальный прогресс! — Но речь идет о том, чтобы создать в себе чудовищную душу: как бы на манер компрачикосов! Представьте себе человека, который взращивает бородавки на собственном лице.
Я говорю, что надо быть ясновидцем, сделаться ясновидцем.
Поэт делает себя ясновидцем посредством длительного, громадного и систематического расстройства всех чувств. Все виды любви, страданий, безумия; он ищет самого себя, он черпает в себе самом все яды, чтобы извлечь из них квинтэссенцию. Невыразимая мука, которая требует всей его веры, сверхчеловеческой силы, ибо он становится великим больным, великим преступником, великим проклятым — и величайшим Ученым! — Ибо он достигает неведомого! Потому что он возделал душу свою, которая уже намного превосходит другие по богатству! Он достигает неведомого, и, когда ему кажется, что он обезумел, ибо не понимает смысла своих видений, тогда-то он их и видит! Пусть он подохнет в своем броске к неслыханному и невыразимому: придут другие ужасные труженики; они начнут с тех горизонтов, где обессилел тот!"
Кто же из поэтов достоин называться ясновидцем и может служить ему примером? В письме к Демени Рембо перечисляет тех, кто хоть немного приблизился к "ясновидению". В какие-то мгновения это удавалось Ламартину, но его "губит старая форма". Многое сумел увидеть Гюго, который, однако, склонен "к излишним умствованиям". Второе поколение романтиков — Теофиль Готье, Леконт де Лиль, Теодор де Банвиль — значительно глубже. Но они пытались лишь воскресить прошлое:
"Настоящим ясновидцем, подлинным королем поэтов оказался только Бодлер. Однако он жил в слишком изысканной среде, и столь прославленная форма его произведений не соответствует их внутреннему размаху. Поискам неведомого должна соответствовать совершенно новая форма".
Из ныне живущих внимания заслуживают двое — Теодор де Банвиль и Поль Верлен. С последним Рембо вскоре предстоит встретиться. Что же касается Банвиля, то ему 15 августа 1871 года юный поэт направил свое второе послание:
"Быть может, вы помните, что в июне 1870 года вам прислали из провинции не то сто, не то полтораста гекзаметров мифологического содержания, озаглавленных "Credo in Unam". Вы были достаточно добры и ответили их автору.
Все тот же дурак посылает вам прилагаемые при сем стихи за подписью Алкид Бава.[40] — Прошу прощения.
Мне восемнадцать лет. — Я всегда буду любить стихи Банвиля.
В прошлом году мне было всего лишь семнадцать!
Добился ли я прогресса?".
Смиренный тон послания обманчив: в это время Рембо совершенно охладел к Банвилю и ставил себя как поэта гораздо выше, хотя всего несколько месяцев назад обращался к знаменитому парнасцу с подчеркнутым уважением — как к мэтру. Теперь же он почти не скрывает издевки над Банвилем и прочими жалкими стихоплетами, не способными понять истинную красоту. Вместе с тем, Рембо по-прежнему нуждался в литературной протекции: поэтому он рискнул еще раз обратиться к известному поэту, который год назад не погнушался ответом новичку. Отправленное Банвилю стихотворение "Что говорят поэту о цветах" было написано в соответствии с новыми принципами — это "виртуозная эквилибристика, свидетельствующая о том, до каких пределов доходит гениальная изобретательность Рембо в области сквернословия". Марсель Кулон, впервые опубликовавший эти стихи, проводил параллель между ними и "Пьяным кораблем": они в плане комическом выражают то же, чем последняя вещь является в плане возвышенном — в обоих случаях речь идет о стремлении к экзотике. В этом стихотворении Рембо последовательно противопоставляет Францию и дальние страны: хилые, чахлые, смешные в своем убожестве европейские растения меркнут на фоне неведомой, неслыханной, несуществующей флоры приснившихся тропиков и воображаемых Флорид:

Бывает так: в лазурной тьме,
Где море трепетных топазов,
Все эти лилии в тебе
Взыграют, как клистир экстазов. (…)
А утром ты встаешь, дружок,
И надувает после ванной
Твою рубашку ветерок
Над незабудкою поганой. (…)
Растенья Франции смешны,
Тщедушны, вздорны, неуклюжи,
И таксы в них погружены
По брюхо, словно в мелкой луже. (…)
Дудите в дудки, простаки!
Вам слюни сладки, словно соки.
А это — всмятку сапоги:
Лилеи, Розы и Ашоки![41] (…)

Нечто подобное произошло и с "Пьяным кораблем": в последних числах августа 1871 года, еще ни разу не побывав на море, Рембо создает видение пригрезившегося плавания. "В этом стихотворении, подлинном половодье слова, он, пользуясь все более углубляемым и развертываемым символом, пророчески предсказывает свой собственный легендарный и патетический удел: все увидеть, все перечувствовать, все исчерпать, изведать до дна и всему найти соответствующее выражение". С тем, что поэма "Пьяный корабль" заключает в себе дух пророчества, согласны многие исследователи: например, Станислас Фюме также утверждает, что в этой поэме "заранее описана почти вся жизнь Рембо".
Рене Этьямбль, со своей стороны, считает, что программу ясновидения поэт сумел реализовать только в двух вещах — сонете "Гласные" (более знаменитом) и "Четверостишии", которое является самым совершенным творением Рембо, ибо это истинное видение:

Розовослезная звезда, что пала в уши,
Белопростершейся спины тяжелый хмель.
Краснослиянные сосцы, вершины суши.
Чернокровавая пленительная щель.[42]

В августе 1871 года Рембо показалось, что его программа приносит результаты и способна "очистить" мир: в "Четверостишии" даже женщина становится прекрасной — без "прыщей на хребте", уродливых "титек", насмешливой улыбки. Он убежден, что создал несколько шедевров. Совсем недавно ему хотелось умереть — ярче всего это выразилось в стихотворении "Сестры милосердия":

Ни в белой магии, ни в мрачном чернокнижье
Не обретет себя он, раненый гордец,
И в жуткой пустоте, которая все ближе
Без гнева встретит он подкравшийся конец —
Там, Истину узнав, беседуя со Смертью
И грезя без конца все ночи напролет,
Таинственную смерть сестрою милосердья
Всем существом своим впервые назовет.[43]

Но теперь мысли о смерти отступают — на смену им приходит уверенность в близкой славе. И Рембо предпринимает еще одну попытку прорваться в литературный мир. На сей раз он решил обратиться к Полю Верлену, которого в письме к Изамбару назвал "истинным поэтом". Ответ пришел не сразу, что едва не повергло юношу в очередной приступ отчаяния. Он не знал, что его будущего друга пока нет в Париже — Верлен гостил у друзей в Нормандии и вернулся в столицу лишь в конце августа. В состоянии тревожного и мучительного ожидания Рембо создает "Пьяный корабль" и показывает его Делаэ: именно эту вещь он будет читать искушенным и закоснелым столичным литераторам — этой поэмой он завоюет Париж.



Накануне броска в "неведомое"



"Все началось с поисков. Я записывал голоса безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружений".
Сезон в аду: Алхимия слова.



В сентябре 1871 года Рембо еще не исполнилось семнадцати лет. Он необуздан и самоуверен, ибо свято верит в свой поэтический дар. Он уже создал "теорию ясновидения" — осталось применить ее к себе и к другим. Одновременно он сын своей матери — хитрый и прижимистый крестьянин. Чудовищная гордость сочетается в нем с крайней робостью. Реальная действительность вызывает у него два чувства — ненависть и страх слившихся воедино.
В свете дальнейших событий особого внимания заслуживает отношение Рембо к женщинам, которые встречаются в его стихотворениях неоднократно. Сначала это некая загадочная, романтичная, окутанная дымкой "она". У "нее", как правило, античные имена — Венера, Кибела, Ариадна, Леда, Электра. "Она" напоминает поэту Офелию, ибо "собирает свой букет в волнах". Затем, почти одновременно с мерзкими "прелестями" Венеры Анадиомены, возникают создания более земные: плутовка из "Первого свидания", рассудительная возлюбленная из "Ответа Нины", высокомерная особа из "Романа". Наконец, у "нее" появляются "фиалковые глаза" ("Гласные"[44]). К этим фиалковым глазам и к путешествию в "розовом вагоне" ("Сон на зиму") друзья поэта впоследствии пытались подобрать подходящую кандидатуру из числа предполагаемых возлюбленных поэта.
По утверждению Эрнеста Делаэ, его друг отправился в столицу вместе с некой девушкой из Шарлевиля:
"… он полюбил сразу, уже в ранней юности, с пылом и чистотой ребенка, но со смелой уверенностью мужчины. Из его "возлюбленных крошек", которых он сопровождал "на музыку" или в другие места, которым посылал страстные письма — об утрате их, замечу в скобках, можно только сожалеть, ибо возмущенные родители завладели ими и уничтожили — есть одна, которая осталась с ним, привязалась к нему, покинула, чтобы не расставаться с ним, семью и домашний очаг, стала "соузником по преисподней".[45] Во время второго путешествия в Париж в феврале 1871 года она пожелала сопровождать его, хотя он был против. Не имея никакого пристанища, они провели первую ночь на бульварной скамье. Утром он потребовал, чтобы его подруга, взяв все деньги, какие у них были, отправилась на Северный вокзал: они рассчитывали, что ее приютят родственники, жившие в одном небольшом городке в окрестностях Парижа. Возлюбленная то ли покорилась, то ли сделала вид. Во всяком случае, Рембо не был уверен, что она уехала: он боялся увидеть ее в толпе, где она могла прятаться, следя за ним. Он не избавился от беспокойства и несколько месяцев спустя, когда рассказывал эту историю. Встретились ли они вновь? Это вполне вероятно, и расставание произошло, скорее всего, позже. Именно у нее были фиалковые глаза, воспетые в сонете "Гласные". Рембо никогда больше не позволял себе откровений по этому поводу. Даже в моменты, когда ему на все было в высшей степени наплевать, даже в минуты конвульсивной веселости, когда ему нравилось разыгрывать из себя прожженного циника, он внезапно мрачнел и раздражался, если ему намекали на эту столь мучительную для него любовную связь, и резко прекращал беседу словами: "Я не желаю, чтобы со мной об этом заговаривали!" О парижских шалостях, о Верлене, о заброшенной литературной славе — сколько угодно; о разных неприятностях, лишениях, предательствах, грубом обхождении он рассказывал подробнейшим образом, обращая все в шутку; но старая любовь так и осталась незажившей раной. (…) Любил он с тем же отчаянным устремлением к абсолютному идеалу, которое было присуще ему во всем".
Патерн Берришон категорически опровергал эту историю: по его словам, Рембо в ту пору совсем не знал женщин и впервые "согрешил" лишь в 1873 году:
"В восемнадцать лет он познал сексуальную жизнь".
Рассказ Эрнеста Делаэ вызывает слишком много вопросов: он не приводит имени таинственной девицы, которая затем пропадает бесследно — более она нигде не появляется и никто о ней не вспоминает. Между тем, шарлевильские кумушки, несомненно, должны были перемыть косточки не только самой беглянке, но и всей ее родне до седьмого колена. Добрый Эрнест отчасти понимал уязвимость своей позиции и сделал попытку поправить дело:
"Я не счел возможным назвать этот городок в окрестностях Парижа, чтобы никто не раскрыл инкогнито и не потревожил покоя особы, которая, вероятно, еще жива".
Учитывая желание Делаэ оградить Рембо от обвинений в "неправильной" сексуальной ориентации, биографы Рембо принимают эту версию ровно в той степени, в какой отрицают гомосексуальные склонности. Так, Марсель Кулон, первым прояснивший отношения Верлена и Рембо, считает эту историю выдуманной от начала до конца. Зато Жан Мари Карре, деликатно обходивший все острые углы, считает девицу вполне реальным, хотя и таинственным созданием: "Загадочное появление, мимолетная неуловимая тень. Кто была она? Что сталось с ней? Молчание ее возлюбленного навсегда окружило ее тайной". Еще одно подтверждение реальности этой "тени" Карре находит в воспоминаниях Луи Пьеркена — совсем уж неправдоподобных:
"Я готов подтвердить рассказ Эрнеста Делаэ (именно у нее были фиалковые глаза, воспетые в сонете о гласных). Рембо не любил, чтобы ему намекали на эту короткую и мучительную любовную связь. Несколько лет спустя я сидел с ним вечером за столиком кафе Дютерм на улице Пти-Буа, в Шарлевиле — в этом кафе по будним дням клиенты всегда были немногочисленны. В тот вечер он был молчалив и едва отвечал на мои вопросы. Я чувствовал, что мозг его занят напряженной работой — он явно обдумывал какое-то ненаписанное еще стихотворение. Чтобы отвлечь его, я сказал: "Ну, как твои любовные дела? Есть у тебя новости о малышке?" По выражению нашего общего друга Эрнеста Милло, он устремил на меня столь грустный взгляд, что я смутился, и произнес: "Прошу тебя, замолчи!" Облокотившись на стол и обхватив голову руками, он заплакал. Никогда мне не забыть эту душераздирающую сцену. Около девяти часов он поднялся со словами: "Пойдем отсюда". Я проводил его до опушки леса Автьер, за два километра от города. Он пожал мне руку, не сказав ни единого слова, но подавив рыдание, а затем углубился в лес по тропинке. Целых пять дней я его не видел. Вскоре после его смерти, в беседе с Изабель, я рассказал ей обо всех этих происшествиях, о которых она даже не подозревала. "То, что вы рассказали, — ответила она, — объясняет, что означали некоторые бессвязные слова, произнесенные им в бреду". Последнее воспоминание о тайной любви вновь ожило в момент смерти".
Пьеркен, несомненно, сознавал, как следует преподносить публике гениального поэта: тот должен был иметь возлюбленную (а еще лучше — возлюбленных) и пережить несчастную любовь. Не вызывает удивления и мгновенное озарение Изабель, которая именно в это время — вскоре после смерти брата — увлеченно готовила его грядущую "канонизацию" и сразу приняла версию "страсти роковой".
Не ограничиваясь возлюбленной с "фиалковыми глазами", Пьеркен приводит еще одно свидетельство любовных поползновений Рембо, причем в данном случае самолюбие поэта было жестоко уязвлено. В последних числах мая 1871 года он будто бы приметил соседскую дочь с "несравненными голубыми глазами", послал ей стихи и назначил свидание в сквере у вокзала. Девица была на два года старше своего поклонника и принадлежала к состоятельной семье — ее отец был фабрикантом. Явившись в назначенный час в сопровождении служанки, она смерила насмешливым взглядом скромно одетого оробевшего юношу, презрительно улыбнулась и прошла мимо.
Подтвердив публично правдивость рассказов Делаэ, Пьеркен обратился за разъяснениями к нему же (в письме от 18 октября 1923 года):
"… мне хотелось бы вас попросить, если это возможно, прояснить два пункта из жизни Рембо. Кто была эта девушка — совсем юная девушка — которая последовала за ним в Париж во время первого или второго его путешествия в столицу? Он сам никогда мне о ней не говорил. — У него было куда более позитивное чувство к одной барышне, дочери фабриканта, на которой он вроде бы хотел жениться. Он стал объектом насмешек со стороны этой юной особы, что его крайне расстроило. Мне кажется, что это была мадемуазель Бланш Коффине, отец которой занимался производством щеток… Ошибаюсь я или нет? Никто в Шарлевиле просветить меня не может, и я буду вам признателен за любые сведения".
Из этого письма неопровержимо следует, что Пьеркен выдумал от начала до конца историю с "рыдающим Рембо". Что касается второй истории, то здесь — в первый и последний раз — возникает конкретное имя, которое всегда является для биографов путеводной нитью. Естественно, результаты оказались плачевными. Правда, мадемуазель Бланш Коффине удалось обнаружить — она жила в Шарлевиле на улице Сен-Бартелеми, т. е. совсем близко от дома, занимаемого семейством Рембо. Но эта девушка была на два года младше поэта, что кардинально меняет суть дела: если Артюр и назначал ей свидание, то обидела его не восемнадцатилетняя барышня, а четырнадцатилетняя девочка.
Рене Этьябль в замечательной работе о "мифологии Рембо" наглядно показал механизм "умножения" возлюбленных, которых в конечном счете набралось примерно два десятка — вполне солидный "донжуанский список", где все дамы и девицы лишены не только имени, но также внешности (за исключением пресловутых "фиалковых" глаз) и возраста. Еще одно свойство этих сотканных из воздуха эфирных созданий — они исчезают, не оставляя никаких следов своего земного существования. Особо благодатным в этом смысле оказался последний период жизни Рембо: поскольку он оказался в местах с преобладающим мусульманским населением, ему приписали целый гарем, состоявший из туземных возлюбленных, — с помощью этих "живых словарей в кожаных переплетах" он будто бы учил местные наречия. Поль Клодель, один из самых восторженных почитателей поэта, без тени сомнения утверждал, что в Абиссинии тот женился и стал счастливым отцом — ребенок разделил судьбу матери, растворившись в знойном африканском мареве.
Каким был в реальности любовный опыт Рембо к сентябрю 1871 года? Самый правдоподобный ответ — нулевым. Конечно, поэт мог "придумать" себе любовь — для этого нужно было только воображение. Возможно, какие-то неудачные попытки "познакомиться" также имели место: в этом случае становится понятной злоба, с какой Рембо обрушивается на женщин. "Мои возлюбленные крошки" написаны летом 1871 года, но отнюдь не основаны на личных впечатлениях — в провинциальном Шарлевиле, находясь под бдительным присмотром матушки, совершенно без средств, Артюр никак не мог иметь на содержании нескольких девиц легкого поведения. Личным здесь является только отношение к "драным кошкам":

(…) Мои возлюбленные крошки,
Я ненавижу вас!
Влепить бы вам не понарошку
По титькам в самый раз. (…)
Желаю вывихнуть лопатки
Возлюбленным моим!
И в антраша отбить все пятки
Желаю также им! (…)
Вы, звезды в скопище убогом,
Забьете все углы.
И околеете под Богом
Без всякой похвалы.[46] (…)

В оригинале, надо сказать, стихи эти звучат еще грубее. Разумеется, пресловутый "мятежный дух" вполне мог ополчиться на слабый пол и без всякого повода, однако эта тема выглядит слишком уж навязчивой для мальчика, которому не исполнилось семнадцати лет. Но, возможно, какая-то неудача на любовном поприще могла пробудить не только злобу, но и "иную" сексуальную ориентацию. В любом случае, "поздний" Рембо демонстрирует откровенную и неприкрытую ненависть к "женщине", которой готов предпочесть даже Смерть — подлинную "сестру милосердия":

Вовеки, Женщина, тебе не стать Сестрою,
Ты — ком податливый запутанных кишок,
Хоть грудь твоя торчит манящею горою,
А лоно окаймил полоскою пушок
Впиваясь нам в лицо ослепшими зрачками,
Объятием своим заставив нас молчать,
Ты нам заткнула рот набухшими сосками,
Велев глухую Страсть как дитятко качать.[47]

Весной и летом 1871 года в Шарлевиле Рембо был невероятно раздражителен и приводил в ужас домашних. Он бесил шарлевильских обывателей своим вызывающим поведением и внешним видом — демонстративно разгуливал в рваных башмаках, отпустил волосы до плеч (до пояса, если верить Делаэ) и проч. Именно к этому периоду относится ряд "канонических" эпизодов бунтарства Рембо: когда безусый чиновник издевательски дал ему четыре су на стрижку, мальчик сунул деньги в карман со словами "это будет мне на табак". Любимым его занятием было выводить мелом слова "Дерьмо Богу"[48] на дверях церкви или на скамьях бульвара. В сущности, все эти выходки свидетельствуют об одном — Артюр не может и не хочет жить в Шарлевиле, но обречен, как ему кажется, на вечное прозябание в провинции. О своей невыносимой жизни он пишет 28 августа Полю Демени:
"Ситуация подследственного: вот уже более года, как я забросил обычную жизнь ради того, что вы знаете. Заточенный навеки в этом неудобоназываемом арденнском краю, не посещая ни единого человека, сосредоточившись на гнусном, нелепом, упорном, таинственном труде, отвечая молчанием на вопросы, грубости и злобные замечания, держась достойно в этом положении поставленного вне закона, я в конце концов вызвал свирепую решимость матери, неумолимой как семьдесят три административных совета в свинцовых фуражках.
Она пожелала навязать мне работу — пожизненную, в Шарлевиле (Арденны!). "Либо поступай на службу, либо убирайся из моего дома", — заявила она.
Я отверг подобное существование, не объясняя причин: это выглядело бы жалко. До сих пор мне удавалось оттянуть неизбежное. Она дошла вот до чего: сама теперь страстно желает моего неподготовленного отъезда, моего бегства! Без денег, без опыта, я непременно окажусь в исправительном заведении. И никто обо мне не вспомнит!
Таким отвратительным кляпом заткнули мне рот. Это очень просто.
Я ничего не прошу — мне нужны только сведения. Я хочу свободно работать, но только в моем любимом Париже. Дело обстоит так: передвигаясь на своих двоих, я прихожу в громадный город, не имея никаких материальных ресурсов. Вы сказали мне: тот, кто желает быть рабочим, обращается туда-то и туда-то, получает тридцать су в день и на это живет. Значит, я туда обращаюсь, что-то делаю и на это живу. Но я просил вас подсказать мне занятия не слишком обременительные, ибо размышления отнимают много времени.".
Письмо явно свидетельствует о приобретенном опыте: желание вырваться из Шарлевиля остается таким же страстным, но Рембо больше не хочет совершать "глупостей": он намерен попасть в столицу законным путем.
Изображая свое одиночество в самых мрачных тонах, юный поэт несколько сгустил краски: он встречается с Делаэ, проводит веселые вечера в кафе с товарищами по коллежу — в частности, с Луи Пьеркеном — и с шарлевильским представителем "богемы" Огюстом Бретанем, который предпочитает, чтобы его величали Шарлем. Бретань занимался оккультными науками. Кроме того, он был музыкантом, карикатуристом, завсегдатаем кабачков и просто веселым малым. И он знаком с Полем Верленом — встречался с ним в Фампу. Есть все основания полагать, что обоих мужчин связывала слишком "нежная" дружба. Рассказывал ли Бретань об этом шарлевильскому подростку? Возможно, нет. Он просто расхваливал Верлена: по его словам, никто не сравнится в любезности с этим молодым поэтом, который успел выпустить уже три сборника стихов. Рембо жадно слушает — быть может, стоит обратиться за помощью именно к этому человеку? С Банвилем ничего не вышло — быть может, выйдет с Верленом? Сам того не зная, юный поэт сделал единственно правильный выбор. Речь идет, естественно, не о будущих эскападах и катастрофах: просто из всех парнасцев только Верлен был способен на искренний и бескорыстный восторг при встрече с подлинным талантом, ибо литература — точнее, поэзия — была для него культом.
Итак, Рембо отправил Верлену первое послание, к которому Бретань добавил несколько строк от себя — вероятно, это была рекомендация, но неясно, какого именно рода. К письму были приложены стихи: "Испуганные", "Приседания", "Таможенники", "Украденное сердце" и "Сидящие". Рембо ждал ответа с таким нетерпением, что уже на третий день явился за разъяснениями к Бретаню. Тот советовал потерпеть, но это было свыше сил юного поэта: в Париж полетело второе послание и другие стихи — "Мои возлюбленные крошки", "Первое причастие", "Парижская оргия, или Столица заселяется вновь". Делаэ подробно описал важнейшее событие в жизни своего друга:
"Наконец пришел ответ — как и предполагал Бретань, очаровательный и братский. Верлен охотно поделился своими соображениями относительно посланных ему стихов; сначала шли похвалы, а затем советы: избегать неологизмов, научных терминов и излишне грубых слов… Рембо признал справедливость этих замечаний…"
Пространные письма Рембо не дошли до нас, а из ответа Верлена сохранились лишь две строки. Одну из них — высокопарную и очень не похожую на стиль Верлена — Делаэ приводит в нескольких вариантах (в статьях разных лет):
"Приезжайте, дорогая великая душа, вас призывают, вас жаждут (1897); Приезжайте, я все беру на себя" (1900); Приезжайте, приезжайте скорее, дорогая великая душа, вас жаждут, вас ждут! (1905); Все улажено: дорогому поэту нужно только приехать — завтра, сегодня же! (1908); Да! — восклицает он, обращаясь к молодому незнакомцу. — Да! Рассчитывайте на меня, на нас всех… приезжайте! (1921); Приезжайте, дорогая великая душа, вас призывают, вас ждут! (1923)".
Хронологическая последовательность ясно показывает стремление выковать настоящую "историческую" фразу — в конечном счете мемуарист возвращается к слегка измененному первому варианту.
Что касается второй строки не сохранившегося письма Верлена, то она гораздо больше соответствует как критическим замечаниям, так и юмористическому тону всей переписки автора "Сатурнических стихотворений" — по словам Делаэ, "самого веселого человека в мире":
"Чувствую запашок вашей ликантропии".
Верлен явно, хотя и добродушно, иронизирует над пристрастием юного поэта к "ученым" словам. Термин "ликантропия" (который встречается в стихах Рембо) имеет два основных значения: род помешательства, когда больной воображает себя волком или другим животным, а также — в сказках — волшебное превращение человека в животного.
Конечно, главным для Рембо было не мнение Верлена о его стихах, а приглашение в столицу. Он не обманулся в своих ожиданиях: Верлен, предварительно посоветовавшись с Шарлем Кро, Леоном Валадом, Альбером Мера и другими парнасцами, заверил юного поэта, что ему помогут обосноваться в Париже. Мать не противилась отъезду сына, поскольку уже отчаялась пристроить его к какому-то делу. Денег она ему не дала и купила только новый костюм. Один из друзей одолжил 20 франков на билет, и Рембо отправился в столицу — не как беглец, а как солидный путешественник, имеющий гарантии парижского друга. Делаэ описал проводы:
"Когда я пришел на вокзал, чтобы пожать ему руку на прощанье, он уже давно был там, следя за тем, как движутся стрелки на циферблате вокзальных часов, и он показался мне гораздо более уверенным в себе, чем накануне. Правда, погода в эти последние дни столь теплого сентября была восхитительной. Над нами было все то же бирюзово-молочное небо, нас обвевал все тот же легчайший ветерок, как и накануне днем, когда он прочел мне, на опушке леса Фортан, этот удивительный шедевр, который нынешние молодые французы знают наизусть. Никогда еще отъезд не совершался при столь благоприятных предзнаменованиях. Я вновь и вновь с радостью повторял ему: "Ты ворвешься туда, как пушечное ядро… Ты "причешешь" Гюго, Леконта де Лиля…" Потом, сам не знаю почему, я стал осыпать язвительными насмешками красивый сквер с желтеющими листьями. На этом триумфальном пути я бросал вызов всему человечеству и в придачу оскорблял деревья… Радость делает человека безумным: это очевидно".
Рембо также был полон самых радужных надежд: столичные литераторы непременно признают его гений и не только сочтут равным себе, но и склонятся пред ним. Ему кажется, что его путь только начинается. У него есть безупречная программа действий и твердое намерение стать "сыном Солнца". Он пока еще не знает, что уже создал почти все главные свои стихотворения — те самые, что принесут ему славу. И впереди у него — лишь "Озарения", а затем "Сезон в аду".



Глава третья: Великое искушение



Роковая встреча



Crimen amoris[49]


Средь золотых шелков палаты Экбатанской,
Сияя юностью, на пир они сошлись
И всем семи грехам забвенно предались,
Безумной музыке покорны мусульманской.

То были демоны, и ласковых огней
Всю ночь желания в их лицах не гасили,
Соблазны гибкие с улыбками алмей
Им пены розовой бокалы разносили. (…)

И был там юноша. Он шумному веселью,
Увит левкоями, отдаться не хотел;
Он руки белые скрестил по ожерелью,
И взор задумчивый слезою пламенел.

И всё безумнее, всё радостней сверкали
Глаза, и золото, и розовый бокал,
Но брат печального напрасно окликал,
И сестры нежные напрасно увлекали.

Он безучастен был к кошачьим ласкам их,
Там черной бабочкой меж камней дорогих
Тоска бессмертная чело ему одела,
И сердцем демона с тех пор она владела.[50] (…)



Когда в конце августа 1871 года Поль Верлен вернулся в Париж из Артуа, в конторе издателя Альфонса Лемера его уже несколько дней ожидали два письма из маленького провинциального городка Шарлевиля. Незнакомый юноша по имени Артюр Рембо умолял "именем всех муз" спасти его от прозябания в глуши. К письмам были приложены стихи, поразившие Верлена: они несли на себе печать гения. Заочное знакомство состоялось, когда старшему из поэтов было двадцать семь лет, а младшему — неполных семнадцать. Первому казалось, что он уже построил свою жизнь, а второй стремился в Париж, чтобы ее создать.
Верлен отправился на Восточный вокзал вместе с Шарлем Кро, но не смог опознать юного провинциала в толпе прибывших. Вернувшись на улицу Николе, он обнаружил, что Рембо уже устроился здесь, как у себя дома. Матильда и ее мать пытались завязать разговор с неожиданным гостем, но тот отвечал крайне лаконично и словно сквозь зубы.
"Он приехал без всякого багажа, без единого чемодана, имея лишь ту одежду и белье, что было на нем", — с нескрываемым ужасом писала позднее Матильда.
Разумеется, Верлена это не смущало, но он был удивлен внешностью юноши, который выглядел совершенным провинциалом: дурно одетый (невзирая на новый костюм!), с большими красными руками и неловкими движениями. На склоне жизни Верлен описал свои первые впечатления:
"Сам не знаю почему, но я представлял поэта иначе. Тогда он выглядел сущим ребенком с пухлыми и румяными щеками, был костляв и угловат, как подросток, который еще растет, у него был ярко выраженный арденнский, почти диалектный выговор, а в меняющемся голосе чередовались басовые и альтовые ноты".
Малларме впоследствии писал, что в Рембо было "нечто, делавшее его похожим на девушку из народа". О простонародном облике юного поэта говорит и Матильда:
"Это был рослый и крепкий парень с красноватым лицом, в общем, крестьянин… У него были голубые и довольно красивые, но при этом лживые глаза…"
Что касается Лепелетье, то Рембо показался ему похожим на "беглеца из исправительной тюрьмы" — этот эпитет добрый Эдмон повторил дважды.
Первый обед на улице Николе завершился более или менее благополучно. К счастью, г-н Мотэ в это время отсутствовал, приняв приглашение поохотиться в деревне. Рембо ел с жадностью, не говоря ни слова и время от времени оглядывая всех враждебным, недоверчивым взором. Женщины пытались завязать с ним разговор, Шарль Кро также задал юному поэту несколько вопросов по поводу его стихов, однако тот упорно молчал и курил трубку, а затем без лишних церемоний удалился в свою комнату. Конечно, поведение Рембо во многом объяснялось тем, что он пытался скрыть свою безмерную робость — застенчивые люди в незнакомом окружении, становятся грубыми из-за комплекса неполноценности. Накануне отъезда Артюр говорил Делаэ:
"Этот мир литераторов, художников! Салоны, элегантные манеры! Я не умею держаться, я неловок, неуклюж, не умею говорить… о, что касается ума, тут мне никто не страшен, но… Что я буду там делать?"
Оба поэта при первой встрече испытали некоторое разочарование. Верлен ожидал увидеть утонченного любимца муз, а Рембо был неприятно поражен "буржуазной" обстановкой дома. Ему казалось, будто он вновь попал в Шарлевиль, откуда так стремился вырваться. Поэты должны жить иначе! К Матильде же он сразу ощутил инстинктивную неприязнь, быстро переросшую в глубокое презрение и одновременно ревность. Ибо в предстоящей борьба за Верлена именно она была главной соперницей.



Парижские эскапады



"Ах, если бы у меня нашлись предшественники хоть на каком-нибудь перепутье французской истории! Но таковых нет и в помине. Ясное дело, я человек без роду, без племени. Не понять мне, что такое бунт. Такие, как я, восстают только для грабежа — так шакалы рвут на куски убитого ими зверя".
Сезон в аду: Дурная кровь.



На первых порах Верлен пытался вживить свой драгоценный "дичок" в парижскую почву. Это оказалось делом почти невозможным. Обстановка на улице Николе постепенно накалялась. Теща и жена Верлена с возрастающим раздражением смотрели на бесцеремонного юнца. В солнечные дни тот укладывался спать во дворе, "словно крокодил" (словцо Делаэ). Даже Верлен, еще не отказавшийся от своих буржуазных привычек, был несколько шокирован — в конце концов, что подумают соседи и консьержка?
За столом гость чавкает и рыгает без всякого стеснения. На хозяек дома не обращает ни малейшего внимания. И, главное, увлекает Поля на дурную дорожку — так, по крайней мере, кажется Матильде. По утверждению многих биографов Рембо, Поль якобы "только и думал, как бы сбросить путы семейной жизни и вернуть себе холостяцкую свободу". Но Верлен будет цепляться за эти самые узы даже в безнадежной ситуации развода. Дело было в другом: Матильда должна была смириться с присутствием Рембо — "полюбить" его так же, как Верлен. Она не желает? Тем хуже для нее. И квартиру на улице Николе начинают сотрясать новые ссоры — на сей раз из-за шарлевильского юнца. Правда, Верлен пока еще вынужден держать себя в руках, опасаясь родителей Матильды, — однако в выражениях он уже не стесняется. Причина ссор? Оба поэта подолгу засиживаются в кафе и почти всегда возвращаются домой пьяными. Господин Мотэ должен вот-вот вернуться с охоты, и дамы ясно дают понять, что гостю следует подыскать другое жилье. Верлену приходится уступить. Рембо провел на улице Николе всего две недели. Покидая этот негостеприимный дом, он счел своим правом разбить несколько статуэток и прихватить на память старинное распятие из слоновой кости.
Сначала Верлен обращается за помощью к карикатуристу Андре Жилю, у которого Рембо побывал во время своего третьего побега. Однако, проведя у Жиля два дня, юное дарование было изгнано со следующим объяснением:
"У этой скотины склонность к воровству".
в лабораторию Шарля Кро — тот не мог отказать своему другу Верлену. У Кро имелась любовно собранная коллекция журнала "Артист", которую гость немедленно использовал в целях личной гигиены. Рассерженный Кро выставил нахала за дверь, Верлен за него вступился, и в результате старые друзья не разговаривали в течение нескольких недель. Рембо, не перенесший вероломного снобизма буржуазии, сбежал и какое-то время укрывался в ночлежках, пока Верлен не отыскал его, умирающего от голода и одетого в завшивленные лохмотья.
Тогда Верлен воззвал к добряку Теодору де Банвилю, жена которого сняла и обставила комнату на улице Бюси. Здесь произошел один из самых известных эпизодов парижской жизни Рембо: едва ступив за порог, он сбрасывает с себя всю одежду, которую тут же выкидывает в окно. При виде голого человека, бросающего грязные тряпки на головы прохожих, весь квартал приходит в волнение. Консьерж поднимается наверх: начинается неизбежный скандал, и Рембо приходится покинуть улицу Бюси. В отместку он вытирает ботинки муслиновыми занавесками и, как это принято у бродяг, оставляет за собой дурно пахнущий "сувенир".
Наступает очередь Кабане: по просьбе Верлена он принимает у себя всеми обиженного провинциала, который вновь присаживается на лестнице со спущенными штанами, что приводит к очередному изгнанию. Больше рисковать никто не желает, и Верлен побуждает своих друзей в складчину обустроить быть юного дарования: для Рембо снимается мансарда на улице Кампань-Премьер, и все несут туда свои дары — железную кровать, стол, соломенные стулья. Восемнадцатилетний художник Жан Форен по прозвищу "Гаврош" украшает голые стены своими рисунками. Этому юноше суждено будет сыграть особую роль в отношениях Верлена и Рембо, но — в отличие от многих других — он до конца жизни не раскроет секретов этой странной четы.
Все биографы Рембо приводят скорбный перечень его "мальчишеских проделок": одни восхищаются бунтарством юного гения, другие умиляются присущей ему шаловливостью, третьи возмущаются бесцеремонностью — но почти никто не обратил внимания на железную логику подобного поведения. Рембо был куда более расчетлив, чем они могли предположить: ему хотелось жить одному — получить собственный "угол". И он добился этого весьма своеобразными средствами.
Эдмон Лепелетье, познакомившись с юным поэтом, пригласил его на обед, чтобы доставить удовольствие своему другу Верлену. О своих впечатлениях он рассказал в мемуарах:
"Сначала он не раскрывал рта и только требовал подать ему хлеба или вина таким тоном, точно он был где-нибудь в ресторане, а затем под влиянием забористого бургундского, которое Верлен все время подливал ему, его поведение стало еще более вызывающим. Он стал отпускать дерзкие замечания и сыпать остротами, которые нельзя было пропустить мимо ушей. В частности, он решил высмеять меня, называя "почитателем покойников", потому что на улице видел, как я, при встрече с похоронной процессией, снял шляпу. Так как всего лишь за два месяца до того умерла моя мать, я потребовал от него не касаться этих вопросов и посмотрел на него, очевидно, достаточно внушительно, так как он, сорвавшись со стула, угрожающе подскочил ко мне. Схватив десертный нож, лежавший на столе, он, должно быть, решил воспользоваться им как оружием, но я, положив руку ему на плечо, заставил его усесться на место, заявив, что, если меня не испугали пруссаки, то это вряд ли удастся такому сорванцу, как он. Я добавил еще, не придавая слишком много значения собственным словам, что, если ему этого мало и он будет по-прежнему докучать мне, я вышвырну его на лестницу. В разговор ступил Верлен, прося меня не сердиться и извинить его друга, после чего Рембо уже не проронил ни слова до конца обеда; он только наливал себе стакан за стаканом и беспощадно дымил трубкой, между тем как Верлен читал нам свои стихи".
Верлен прощал новому другу все выходки и всячески стремился ввести его в литературный мир. Вместе они побывали даже у Виктора Гюго, и по этому поводу была создана очередная легенда: престарелый патриарх будто бы назвал юного поэта "Шекспиром-ребенком": на самом деле часто ошибавшийся в своих прогнозах Гюго удостоил этой лестной оценки молодого поэта Глатиньи.
У парижских литераторов поначалу складывались разные мнения о Рембо. 2 октября 1871 года Леон Валад писал Эмилю Блемону:
"Вы много потеряли, пропустив последний ужин у "Жутких типов". Там показывали устрашающего поэта по имени Артюр Рембо. Ему нет еще и восемнадцати лет, а выставлен он был стараниями своего создателя Верлена и моими — ибо я его Иоанн Креститель. Большие руки и ноги, совершенно детское лицо, какое могло бы быть у тринадцатилетнего ребенка, бездонные голубые глаза, характер скорее свирепый, чем робкий — таков этот малыш, чье мощное воображение и неслыханная развращенность околдовали или ужаснули наших друзей. "Какой прекрасный сюжет для проповедника!" — вскричал Сури. Д’Эрвильи сказал: "Иисус среди фарисеев". Мэтр поведал мне, что это дьявол, вследствие чего я вывел совершенно новую и превосходную формулу: "Дьявол среди фарисеев". Конечно, судьба всегда держит наготове камень для наших голов, но поверьте мне, средь нас появился гений. Я говорю это с холодной убежденностью после трехнедельных раздумий, а не в результате минутного ослепления".
С ежемесячными ужинами "Жутких типов" связано несколько интересных историй. В ноябре 1871 года художник Фонтен сделал портрет двенадцати сотрапезников. По свидетельству Верлена, картина "Угол стола" была куплена за очень высокую цену любителем живописи из Манчестера — в настоящее время она находится в Лувре. Верлен и Рембо сидят рядом: Поль взирает на зрителей с меланхолическим видом, Артюр подпирает подбородок своей огромной рукой. Кроме них, на картине изображены также Леон Валад, Эмиль Бремон, Жан Экар и Камиль Пельтан. Именно за ужином "Жутких типов" Стефан Малларме в первый и последний раз увидел Рембо — это произошло 1 июня 1872 года. Много лет спустя Малларме рассказал об этой встрече в статье, написанной для американского журнала "Чеп Бук":
"Я не был с ним знаком, но видел однажды, в литературном застолье, из тех, что сходились наспех на исходе Войны, — "Обед Гадких Мальчишек", в названии, конечно, антифазис, если судить по портрету, какой посвящает гостю Верлен: "Он был высок, сложения крепкого, почти атлетического, с правильно-овальным ликом падшего ангела, русыми взлохмаченными волосами и блеклой, тревожной голубизной глаз". С каким-то вызывающим, по испорченности ли, гордыне ли, налетом простонародности, добавлю я, как у прачки, — из-за больших рук, которые смена жары и холода оплела красными кружевами. У юноши они могли бы поведать об иных, пострашнее, трудах. Они выводили стихи, прекрасные и неизданные, сказали мне; губы, кривясь обидчивой насмешкой, не прочли ни строки".
Утонченному Малларме Рембо явно не понравился: процитировав восторженное описание Верлена, он добавил от себя лишь про красные руки и обидчиво искривленные губы. В целом, можно сказать, что к моменту бегства из Парижа репутация Рембо была испорчена безнадежно — даже те литераторы, которые в свое время дали согласие помогать юному поэту, теперь на дух его не выносили. Делаэ, пытавшийся осмыслить неудачи друга, считал главной их причиной его невоздержанный язык:
"Ко многим историям о проказах Рембо следует относиться с большой осторожностью. Не надо забывать его ребяческую — ему было 16 лет! — потребность представить себя "чудовищем" (если он и был чудовищем, то лишь в интеллектуальном плане), вызвать ужас и омерзение. Такова история с молоком Кабане. Вот как сам Рембо рассказывал мне об этом, когда в 1872 году на короткое время вернулся в Шарлевиль из Парижа:
"Это досадно. У меня в Париже грязная репутация. Причины: шутки приятелей, да и мои тоже. Мне нравилось выдавать себя — это было глупо — за мерзкую свинью. Меня поймали на слове. К примеру, рассказываю я как-то, что вошел в комнату Кабане, когда тот отсутствовал, и, увидев чашку с молоком, стал над ней мастурбировать и излил в нее семя. Все хохочут, а потом начинают повторять это так, словно я и в самом деле нечто подобное сделал…"
И в Шарлевиле я много раз был свидетелем этого нарочитого цинизма. Особенно когда ему хотелось позлить всяких докучных снобов. Например, он рассказывал, что приводит к себе бродячих собак и, "вволю позабавившись с ними", отпускает их "обесчещенными". Наивные юнцы слушали все это, вытаращив глаза, а затем поспешно удалялись от столика Рембо, который лишь усмехался им вслед.
Такие шутки дурного тона ему сильно повредили — это было неизбежно. Но мы должны воспринимать их как детские выходки, и я рассказываю о них только для того, чтобы вы поняли, как Рембо оказался, по его же словам, "скомпрометированным". Это его угнетало, он в этом с грустью сознавался, но исправиться не мог. Когда к нему возвращалась его ужасная ирония, он вновь так поступал".
Еще одной причиной "шалостей" Рембо Делаэ считал его разочарование столицей:
"… иллюзии провинциала подверглись тяжкому испытанию. Париж… "город просвещения", Париж — "голова и сердце Франции"… какая подлая шутка! Париж — это место, куда приезжают, чтобы зарабатывать деньги… Здесь собрались самые тяжеловесные, самые глухие, самые слепые души в мире, здесь царит самая смешная философия и самая смешная поэзия… это наименее интеллектуальный город на земле".
Рембо, действительно, имел основания обижаться на литературный Париж, который никак не желал признавать юного гения. Его необычную поэзию никто, кроме Верлена, не оценил: в эстетике еще царил Парнас, а символизм пока не родился. В качестве примера можно привести очень характерный отклик Франсуа Коппе на одно из самых известных стихотворений юного поэта о цвете гласных:

Тщетно весельчак Рембо
В форме требует сонетной,
Чтобы буквы И, Е, О
Флаг составили трехцветный.
Нет, загнать наш стих в тупик
Декаденту не удастся:
Ясный, как заря, язык —
Это заповедь парнасца.[51]

Наконец, именно за ужином "Гадких мальчишек" Рембо заработал репутацию совершенно несносного буяна, когда сцепился с фотографом Этьеном Каржа. Произошло это так: кто-то из сотрапезников (чаще всего называется имя Жана Экара) стал читать свои стихи. Рембо под влиянием выпитого неоднократно прерывал его, повторяя "известные слова Камбронна". Каржа, наконец, не выдержал и заявил, что сейчас заставит эту "жабу" умолкнуть. Тогда Рембо, выхватив стилет из трости Верлена, бросил его через стол в Каржа. Фотограф был легко ранен в руку. Верлен, забрав стилет, сломал его о колено. Протрезвевшего и несколько пристыженного Рембо под руки отвели домой.
Инцидент этот заслуживает внимания по многим причинам. Много лет спустя, издавая в 1895 году "Полное собрание сочинений Артюра Рембо", Верлен будет всячески защищать покойного друга: "молодой безумец" сам не сознавал, что делает, да и рану нанес очень легкую — в сущности, это была просто царапина. Оправдание никуда не годное, поскольку намерения Рембо были серьезными — случай помешал ему нанести более тяжкую рану или даже убить. Как бы там ни было, в определенной фазе опьянения оба — и Верлен, и Рембо — становились опасными для окружающих. Отметим еще одну деталь: никому из присутствующих не пришло в голову обращаться в полицию — в среде левых литераторов это было немыслимо. Просто все решили, что невоспитанного и драчливого юнца больше не следует приглашать на дружеские встречи и застолья.
И, наконец, небольшое отступление о Камбронне и его "словах", обычно неверно цитируемых. Этот человек заслуживает нескольких строк, поскольку французскому читателю он известен гораздо лучше, чем русскому. Камбронн был фигурой легендарной: во время битвы при Ватерлоо, когда Наполеон потерпел окончательное поражение, именно этот французский офицер доблестно отклонил предложение англичан сдаться. Ответ его обычно приводится в двух вариантах. Героический (и мало правдоподобный): "Гвардия умирает, но не сдается". Нецензурный (и куда более правдоподобный"): "Дерьмо". В русских примечаниях всегда приводится первый вариант, но Рембо, несомненно, величал не полюбившиеся ему стихи своим излюбленным словом, ибо гвардии там совсем нечего было делать. О популярности Камбронна можно судить по очаровательной зарисовке Верлена (который использовал оба варианта ответа), посвященной тюремному ворону по имени Николай. Когда его попытались лишить свободы, он доблестно нагадил в лохань с хозяйским бельем:
"Исполнив свое дело, Николай вернулся на место и прижался к стене в позе солдата, готового умереть смертью воина. Предчувствия не обманули пернатого героя: хозяин по возвращении тотчас узнал ужасную новость, схватил свой карабин, и Николай упал, чтобы больше не подняться, — счастливее, чем Камбронн, который лишь высказал на словах то, что тот сделал, и чем гвардия, которая не сдалась, но и не умерла". 


"Систематическое расстройство всех чувств"



"Мне кажется, что каждое существо должно быть наделено множеством иных жизней. Вот этот господин не ведает, что творит: на то он и ангел. А вон та семейка — настоящий собачий выводок. Перед многими людьми я во всеуслышанье заводил беседу о каком-нибудь из мгновений их иной жизни. — Так я влюбился в свинью".
Сезон в аду: Алхимия слова.



Уже на следующий день после первой встречи Верлена и Рембо начался период "инициации" — глубокой и обоюдной. Позднее Лепелетье не пожалел чернил, чтобы доказать, будто Верлен стал невинной жертвой "маленького чудовища". Нет сомнения, что Рембо сыграл решающую роль в бегстве Верлена от семьи, однако не следует забывать, что и Верлен оказал колоссальное воздействие на своего младшего друга — прежде всего, это касается приобщения юноши к гомосексуализму и наркотикам. Возраст и парижский опыт имели здесь решающее значение.
О секусальном "опыте" Рембо уже подробно говорилось — этот опыт в лучшем случае был минимальным, тогда как с Верленом дело обстояло совершенно иначе. Что же касается алкоголя и наркотиков, то в провинциальном Шарлевиле и под бдительным приглядом матушки приобщиться к ним было невозможно. Самое большее, что позволял себе Рембо — это пиво и немного вина. Вдобавок, у него не было денег, и в письме к Изамбару он похвалялся, что всячески третирует товарищей по коллежу, которые все равно ставят ему "кружечку". Настоящее пьянство началось только в Париже — под предводительством многоопытного Верлена, который щедрой рукой платил за себя и за друга. В парижский период преобладал абсент — серьезное знакомство с наркотиками произойдет только в Лондоне, поскольку там поэты получат возможность курить опиум. Пока же речь идет только о гашише, но и этого уже вполне достаточно, чтобы осуществить программу "ясновидения".
Невозможно точно определить, к какому именно времени относятся описанные в "Сезоне в аду" ужас и сладость наркотического опьянения:
"Изрядный же глоток отравы я хлебнул! — О, трижды благословенное наущение! — Нутро горит. В три погибели скрутила меня ярость яда, обезобразила, повалила наземь. Я подыхаю от жажды. Нечем дышать, даже кричать нет сил. Это — ад, вечные муки! Смотрите, как пышет пламя! Припекает что надо. Валяй, демон! А ведь мне мерещилась возможность добра и счастья, возможность спасения. Но как описать этот морок, если ад не терпит славословий? То были мириады прелестных созданий, сладостное духовное пение, сила и умиротворенность, благородные устремления, да мало ли что еще? Благородные устремления!"
Горечь прозрения наступила довольно быстро — вкупе с неизбежным состоянием "ломки":
"Хватит с меня всех этих лживых нашептываний, всех этих чар, сомнительных ароматов, ребяческой музычки. Подумать только, я мнил, будто владею истиной, знаю, что такое справедливость, способен здраво рассуждать, созрел для совершенства… Ну и гордыня! Кожа на голове ссыхается. Пощады! Господи, мне страшно. Пить, как хочется пить!"
В ноябре 1871 года в Париж приехал Эрнест Делаэ. Он познакомился с Верленом — который произвел на него самое приятное впечатление своей обходительностью — а затем отправился навестить своего друга:
"Первое, что мне бросилось в глаза, это простертый на диване Рембо, который, поднявшись при нашем появлении, потягивается, протирает глаза, корчит жалостную гримасу ребенка, только что пробужденного от глубокого сна. Став на ноги, он показался мне огромным… За несколько недель, что я его не видел, он вырос больше чем на фут (один метр и восемьдесят сантиметров!)… Куда девались его округлые щеки! Его лицо вытянулось, стало костистым, и кожа на нем приобрела красноватый цвет, какой бывает у извочиков. (…) Он объяснил нам, что только что принял гашиш и лег в ожидании сладостных видений. Но его постигло полное разочарование. Ему примерещились белые и черные луны, догонявшие одна другую, и это было все, если не считать тяжести в желудке и сильной головной боли. Я посоветовал ему выйти на свежий воздух. Мы довольно долго побродили с ним по бульварам и вокруг Пантеона. Он показал мне облупившуюся штукатурку на колоннах. "Это все пули", — сказал он. Впрочем, такие же следы картечи можно было увидеть чуть ли не на каждом доме. Я спросил его, каково теперь политическое настроение в Париже. Усталым тоном он коротко ответил мне словами, в которых ясно проглядывало крушение всех его надежд: "Небытие, хаос, возможная и даже вероятная реакция".
Свидетельство школьного товарища, с которым Рембо расстался всего лишь два месяца назад, является чрезвычайно важным. Именно Делаэ обратил внимание на стремительный и не вполне нормальный рост Рембо — тогда как столичные знакомые просто отмечали его громадные руки и ноги. Далее, очень показателен болезненный вид: совершенно очевидно, что Рембо нелегко давался его новый образ жизни, печальные симптомы которого правдиво отражены в одном из пассажей "Сезона в аду":
"Здоровье мое пошатнулось. Меня обуял ужас. На много дней я проваливался в сон, а пробудившись, продолжал видеть наяву печальнейшие сны".
Несмотря на то, что именно Верлен приобщил юного друга к парижским "удовольствиям", лидирующую позицию в союзе двух поэтов очень быстро занял Рембо. Это еще один парадокс в их отношениях. Кем стал для Верлена Рембо? Традиционный (но лишь отчасти справедливый) ответ гласит — всем. Верлен обрел с ней то, к чему стремился прежде: братство "посвященных" и богемное пьянство, безудержную плотскую чувственность и радость духовных наслаждений, головокружительный порыв к неведомому и поэтическую страсть первопроходца. Одновременно он с неимоверной быстротой отверг то, что и прежде вызывало у него отвращение: мещанский семейный очаг, добропорядочное существование, условности отживающей свой век поэзии Парнаса. Близость двух поэтов очень быстро стала полной и безоговорочной. В ноябре 1871 года Лепелетье, который отнюдь не был ханжой, опубликовал заметку (театральную рецензию), где имеется такая фраза:
"Сатурнический поэт Поль Верлен появился под руку с очаровательной молодой особой, мадемуазель Рембо".
Лепелетье даже несколько смягчил скандальный факт: На самом деле Верлен и Рембо ходили по фойе в обнимку — к изумлению или негодованию тех, кто при этом присутствовал.



Любовный треугольник



Душе грустнее и грустней —
Моя душа грустит о ней.

И мне повсюду тяжело,
Куда бы сердце ни брело.

Оно ушло с моей душой
От этой женщины чужой.

Но мне повсюду тяжело,
Куда бы сердце ни брело.

И, обреченное любить,
Спросило сердце: — Мог ли быть

И вел ли он куда-нибудь,
Наш горький, наг напрасный путь?

Душа вздохнула: — Знает Бог,
Как размотать такой клубок!

И гонят нас, и нет пути —
И ни вернуться, ни уйти…[52]

Казалось бы, Верлен предался сердцем и душой своему новому другу. Но при этом он был не в силах отказаться от жены. Одновременно Матильда стала первой жертвой его союза с Рембо: отныне он не просто отыгрывался на ней за свои неудачи и иллюзии — он начал ее истязать.
В конце октября (всего лишь через три недели после приезда шарлевильского гения) Поль и Матильда ужинали у мадам Верлен, а затем поднялись в спальню. Разговор заходит о Рембо. Поль рассказывал, каким образом молодой человек доставал книги, не имея ни гроша за душой: он заимствовал их у книготорговца и поначалу приносил обратно, незаметно ставя на место, но когда испугался, что его накроют за подобным занятием, начал продавать те, что успел прочитать. Матильда робко заметила:
"Это доказывает, что твой друг особой деликатностью не отличается".
Вместо ответа Верлен грубо схватил ее за руки и сбросил с кровати на пол. На шум прибежал Шарль де Сиври, и инцидент продолжения не имел — на людях Верлен все еще старался сдерживаться. Всего лишь через неделю после этого "сентиментального выяснения отношений" у Матильды родился сын. Ребенка назвали Жоржем.
Далее темп событий заметно ускоряется. Через четыре дня после появления на свет наследника Верлен возвращается домой абсолютно пьяным, укладывается на постель в одежде и ботинках, после чего засыпает мертвым сном. Именно в таком положении обнаружила его мадам Мотэ, которая до сих относилась к зятю чрезвычайно снисходительно. На сей раз она крайне возмущена, но проснувшийся Верлен и не подумал извиниться — он хватает шляпу и устремляется к входной двери, даже не приведя себя в порядок. Матильда вообще считала, что именно под влиянием Рембо ее муж стал одеваться кое-как и постепенно приобрел облик бродяги.
Так продолжается до Нового года. В конце декабря Верлен уезжает в Арденны (без Рембо) и проводит неделю в гостях у тетушки. 13 января любящий племянник сообщает ей:
"Я обещал написать вам сразу же по приезде в Париж, но немного замешкался — причиной тому было опасное нездоровье моей жены, которая к счастью, уже поправилась…"
В тот же день происходит ужасная сцена, описание которой позднее войдет в постановление суда о раздельном проживании супругов под четвертым пунктом:
"13 января 1872 года г-жа Верлен, не покидавшая спальни по болезни, не смогла спуститься к ужину; ее супруг, как это часто бывало, появился лишь к концу застолья, а потом поднялся к своей жене и, даже не осведомившись о ее здоровье, стал искать с ней ссоры по поводу выпитой им чашки кофе… Поскольку г-жа Верлен не отвечала, он сказал: "Твое спокойствие и хладнокровие выводят меня из себя, я собираюсь с этим покончить". Затем, придя в бешенство, он грубо хватает своего ребенка и резко швыряет на кровать с риском убить его; потом, схватив жену свою за запястья и нанеся ей глубокие раны своими ногтями, толкает ее на постель, становится на нее коленями и сильно сжимает горло с намерением задушить. На крики истицы прибегают г-н и г-жа Мотэ, которым с большим трудом удается вырвать жертву из рук ответчика и выпроводить его из дома".
На следующий день Верлен не является к ужину. Он возвращается на улицу Николе только в полночь и, устроив новую сцену жене, объявляет, что больше не вернется и будет жить у матери в Батиньоле, на улице Леклюз. Вследствие всех этих событий Матильда слегла с сильным жаром. На семейном совете супруги Мотэ принимают решение оградить дочь от обезумевшего мужа. Отец уезжает вместе с ней в Перигё. Когда через четыре дня Верлен осмелился показаться на улице Николе, мадам Мотэ сообщила ему о болезни и отъезде дочери. Адрес она дать отказалась, но обещала передавать письма. Верлену пришлось вернуться на улицу Леклюз. Дни свои он проводит благопристойно — в обществе Стефани. Но вечером отправляется к другу на улицу Кампань-Премьер, где они вместе проводят "геркулесовы ночи" (выражение принадлежит Верлену).
Тем не менее, Верлен предается угрызениям совести и с горечью вспоминает разрушенный семейный очаг. Его письма к Матильде заполнены мольбами о прощении. Именно в феврале 1872 года начинаются "метания" Верлена между двумя полюсами: "маленьким дружочком" (чей рост достиг метра и восьмидесяти сантиметров"!) и "любезной женушкой", красоту которой он не может забыть. Матильда, между тем, поставила условие для примирения — Рембо должен покинуть Париж. В "Исповеди" Верлен писал, что его жена "сразу же прониклась к Рембо совершенно не оправданной ревностью, усиленной самыми гнусными подозрениями…" Матильда в своих мемуарах уверяет, что никогда не ревновала мужа к Рембо, поскольку никак не могла бы обвинить его в пороке, о котором в те годы не имела никакого представления — даже не знала, что такой существует.
По совету своего отца в феврале Матильда подала прошение о раздельном проживании с супругом. В тогдашнем французском законодательстве развод можно было получить только по прошествии десяти лет с момента удовлетворения иска. Патерн Берришон, со своей стороны, утверждал, будто мадам Рембо получила из Парижа анонимное письмо, побудившее ее призвать сына домой. Патерну обычно верить нельзя, но в данном случае его сообщение выглядит правдоподобным: возможно, г-н Мотэ решил обезопасить брак своей дочери всеми способами. Как бы то ни было, вопрос был решен: Верлен уступил Матильде, и Рембо с яростью в сердце подчинился судьбе — ему пришлось вернуться в Шарлевиль. Тут биографы Рембо обычно прибегают к искажениям и умолчаниям: так, Жан Мари Карре утверждает, будто Верлен настолько привязался к Рембо, "что это даже породило дурные слухи". Увы, "дурные слухи" были правдой, и Верлен, который еще не решился на разрыв с женой, попросил друга временно "исчезнуть" из Парижа. Именно во время этого шарлевильского "антракта" Рембо создает свои последние стихотворения.
Между двумя друзьями сразу же начинается обмен письмами. Верлен утешает "дорогого изгнанника", обвиняет себя в его "мученичестве" и даже требует возмездия за свою слабость. Вот характерный пример одного из таких посланий:
"Спасибо за доброе письмо. Твой малыш согласен получить справедливую порку… и, о мученичестве твоем не забывая, думает о тебе с еще большей страстью и радостью, верь мне, Ремб… А ты люби меня, защищай, верь мне. Я существо слабое, и доброе отношение мне необходимо".
Но Рембо никогда не простит другу этого "предательства" — очень скоро Верлен получит "жестокое наказание", о котором молил.
Письма обоих поэтов этого времени заполнены ругательствами и скатологическими выражениями. Снисходительный биограф Рембо находит следующее объяснение: они были "словно одуревшие от нравоучений дети, которые не могли найти другого средства для защиты". К примеру, Рембо пишет Верлену:
"Я в дерьме, я в дерьме… (и так восемь раз).
Верлен старается успокоить друга:
"… Разумеется, мы скоро увидимся. Когда? — Надо немного подождать! Тяжкая необходимость? Жесткие обстоятельства! — Пусть будет так! И пусть они будут в дерьме! Как и я! Как и ты!"
На это следует обиженный ответ Рембо:
"Лишь когда вы убедитесь, что я действительно жру дерьмо, вы перестанете говорить, будто прокормить меня вам влетает в копеечку".
Обоих переполняет жажда мести. Верлен, судя по всему, подозревал, какую роль сыграл тесть в отъезде Рембо: отныне он будет "разрываться" между желанием убить г-на Мотэ и расквитаться с Матильдой. Рембо он пишет:
"Мы тут затеваем против кое-кого забавную мстюшку. Как только ты вернешься и если тебе это доставит удовольствие, тут произойдут вещи тигриные. Речь идет об одном господине, который приложил руку к твоим трем месяцам в Арденнах и к моим шести месяцам дерьма[53]".
В мае Верлен, не в силах больше терпеть, призывает Рембо в Париж. Ему кажется, что примирение с женой и ее родителями уже достигнуто, поэтому они ничего не заподозрят. Однажды он возвращается домой, заметно прихрамывая. На бедре у него Матильда видит три глубоких пореза, а одна ладонь насквозь проткнута ножом. Он говорит, что случайно поранился своим стилетом, но это ложь. Позже доктор Антуан Кро расскажет Матильде, что произошло. Они сидели втроем в кафе, и Рембо предложил им положить руки на стол, чтобы показать "одну штуку". Верлен и Кро исполнили эту просьбу, и Рембо, выхватив из кармана нож, вонзил его в ладонь Верлена — сам Кро едва успел отдернуть руку. Когда же Верлен вышел со своим другом на улицу, тот несколько раз ткнул его ножом в бедро. Через две недели после этого Матильда и Поль были приглашены к Гюго. Верлен, который по-прежнему хромал, сослался на то, что у него на ноге вскочил фурункул.
Рембо, между тем, продолжал вести прежний образ жизни "ясновидца": отравлял себя алкоголем, чтобы обострить поэтические способности. В июне он пишет Делаэ:
"Есть здесь одно питейное местечко, которое мне очень нравится. Да здравствует академия Абсента, хотя официанты там грубияны. Самая утонченная, самая волнующая привычка — опьяняться этим дивным напитком. Так, чтобы потом заснуть в дерьме! (…) Теперь я работаю по ночам. От полуночи до пяти утра. В прошлом месяце я жил на улице Мсье-ле-Пренс в комнате, выходившей в сад при лицее св. Людовика. Под узким моим окном разрослись огромные деревья. В три часа утра пламя свечи бледнеет: птицы на деревьях начинают разом вопить — все кончено. Уже не до работы. Мне нужно было смотреть на деревья, на небо в этот невыразимый, первый утренний час. (…) Я курил свою трубку, сплевывая на черепицы, так как я жил в мансарде. В пять я спускался на улицу купить хлеба — это самая пора. Всюду шествуют рабочие. Для меня же это час, чтобы напиться у торговцев вином. Вернувшись домой, я закусывал и ложился спать в семь утра, когда солнце выгоняет мокриц из-под черепиц".
В это время ему казалось, что он постиг тайны поэзии и бытия: "… о счастье, о торжество разума! — я сорвал с неба черную лазурь и зажил подобно золотой искре вселенского света".[54]
Злосчастный парадокс состоит в том, что он уже написал почти все свои стихи — далее будет лишь "бриллиантовая", по выражению Верлена, проза. Лишь "Озарения" и "Сезон в аду" будут написаны в то время, когда в душе Рембо "умирал поэт" — ими он рассчитается с поэзией.
Верлен же полностью подпав под власть Рембо, вновь начинает терроризировать жену. Он ищет с ней ссоры по любому поводу.
15 июня 1872 года супруги ужинали у Стефани: каждый раз, когда мать выходила, чтобы принести очередное блюдо, Верлен вынимал из кармана нож с целью напугать Матильду — а при появлении матери тут же его прятал. Молодая жена, получив очередную возможность доказать, что она "никогда не была трусихой", лишь пожимает плечами и остается совершенно спокойной, отчего Верлен приходит в ярость. В конце концов он в ярости бросается на жену, оттолкнув мать, которая пытается его удержать. Матильда бежит к своим родителям, Верлен является туда вслед за ней, но супруги Мотэ совместными усилиями выпроваживают зятя из своего дома.
Автор психоаналитического этюда о Верлене и Рембо так комментирует подобные эпизоды: "В состоянии опьянения Верлен раскрывает свои представления о мужественности — и это представления садиста. Одновременно в нем присутствует и мазохизм — желание подвергнуться унижению и даже побоям".
Несомненно, долго так продолжаться не могло. Взаимоотношения супругов близились к развязке, которая сулила Верлену либо убийство жены, либо бегство. К счастью для обоих, судьба распорядилась в пользу бегства. Это случилось в воскресенье 7 июля, когда Верлен вышел из дома за лекарством для Матильды. По его собственной версии, на улице он "встретил Рембо, который сказал, что Париж ему опостылел и что он уезжает… "Едем вместе! — Но как же моя жена? — Ты мне надоел со своей женой…".
Примечательно, что ровно через год после этой встречи Верлен выстрелит в Рембо, который, несомненно, был инициатором его бегства из Парижа. Решающую роль Рембо в побеге Верлена признают абсолютно все исследователи, выдвигая различные объяснения. Самое распространенное из них заключается в том, что "алхимик слова" желал узнать, до какой степени простирается мужество Верлена и насколько тот стремится к свободе. В семнадцать лет об опасности не думают, небрежно роняет один из биографов Рембо. Но есть некая справедливость в том, что убийственная ярость Верлена обратилась именно на человека, который увлек его за собой на поиски "неведомого". Разумеется, Рембо меньше всего думал о благополучии презираемой им Матильды — тем не менее, соблазнив Верлена на бегство, он фактически спас ей жизнь.
Другое объяснение: Париж стал для Рембо ненавистен. Не случайно оба друга именовали тогда любимую столицу "Пармерд": в переводе на русский язык это звучит как-нибудь вроде "Паргавниш". В "Озарениях" Рембо говорит о необходимости "метафизического путешествия" к неведомым континентам и неизвестным мирам, отринув прочь старое:
Повидал сполна. Нигде не расставался с виденьем.
Пожинал сполна. Голоса городов — и в сумерках, и на заре, всегда.
Познал сполна. Остановки жизни. — О, Голоса и Виденья!
Вновь — перегон к любви, и вновь — перестук.[55]
Однако было бы ошибкой считать, что Верлен безвольно повлекся за своим энергичным и властным другом. У него также имелись веские причины для бегства — не столь "метафизические", но более реальные. Он был глубоко не удовлетворен своей семейной жизнью. Он был унижен родителями жены. Наконец, он почти перестал писать. Ему нужны были впечатления — и как можно более сильные. Сознательно ли, инстинктивно ли, он всеми силами пытался вырваться хотя бы на время из "уютного" — и такого душного! — гнездышка.



Начало странствий



Склад черепичный;
Штабели; тут
Для пар отличный
Готов приют.

Хмель с виноградной
Лозой вокруг;
О, кров отрадный
Вольных пьянчуг.

Светлые трубки,
Пиво, табак;
Служанок юбки
Дразнят гуляк.

Вокзалы, скверы;
Шоссе бегут…
О, Агасферы,
Как чудно тут![56]

Итак, 7 июля оба поэта весь день шатаются по кабакам, а вечером садятся на поезд, следующий в Аррас. Верлен посвятил этому событию одну из главок мемуаров "Мои тюрьмы":
"Безутешно оплакиваемый Артюр Рембо и я, в пылу болезненной страсти к путешествиям, в один прекрасный день, в июле 187… года, если не ошибаюсь, отправились в А., где я уже бывал и еще не раз побываю со своей семьей и без нее. Городок любопытный…"
В Аррасе произошел весьма характерный инцидент. Поэты намеревались отправиться в Брюссель, но им помешала удачная "шутка":
"Рембо, при всей необыкновенной для его лет зрелости ума временами впадающий в раздражительность, сменяющуюся довольно мрачными выходками или причудливыми фантазиями, и я, все еще мальчишка в свои двадцать шесть лет,[57] настроились в тот день на трагикомический лад и в брыкливом задоре вздумали "поддразнить" каких-то болванов-путешественников, поглощающих бульоны, пироги с начинкой и желе, запивая все это слишком уж дорогим алжирским! Среди присутствующих, как сейчас помню, сидел на нашей скамье, чуть поодаль справа, какой-то человек, почти старик, плоховато одетый, в изношенной соломенной шляпе на обритой голове, с виду туповатый, но себе на уме: он посасывал сигару за одно су и прихлебывал из кружки за десять сантимов, не переставая при этом кашлять и харкать, и вслушиваться в наш разговор с пристальным вниманием — не столько идиотским, сколько враждебным. Я кивнул на него, и Рембо рассмеялся особенным, только ему свойственным смехом — беззвучным, под сурдинку. (О гнусный образ, незаметно испарившийся как по волшебству! — но, если говорить правду, ничего фантастического тут не было: он — в бесшумных шлепанцах, "по-домашнему", а мы — слишком заняты своим, чтобы обращать на него внимание.) Мы вели разговор об убийстве, причем так, будто были непосредственными его участниками — ужасающие подробности, как бы увиденные воочию, и, верно, мы развивали бы эту тему до бесконечности, — но тут, откуда ни возьмись, пред нами два вполне реальных жандарма, предлагающих следовать за ними".
Верлен, как всегда, дает очень живое описание событий и лиц — и, как всегда, противоречив, сам того не замечая. Чего стоит одна лишь его "параллель": с одной стороны, ненависть богемных поэтов к богатым господам с их слишком дорогим вином, а с другой — усмешка сына богатых родителей над грошовым пойлом старика.
Далее описывается очень занятная сцена в жандармерии, куда доставили обоих нарушителей порядка:
"Рембо, подав мне знак, начал всхлипывать, чтобы сыграть на жалости и действительно разжалобил добряков-полицейских, (…) рассчитывая произвести впечатление и на прокурора Республики. Рембо вызвали первым, и вскоре он вышел из важного кабинета с еще мокрыми глазами и предостерегающе мне подмигнул".
Верлен, судя по всему, до конца жизни так и не понял, насколько опасно путешествовать с другом, склонным "сыграть на жалость". Несомненно, старому поэту было приятно вспоминать о чудесных денечках, когда приключения только начинались — никто тогда не мог предположить, как все плачевно закончится. Сам Верлен, между тем, принял тон совершенно иной. Как он позже признается в мемуарах:
"Я был тогда республиканцем куда больше, чем теперь, даже скорее коммунаром, и разговаривал в исключительно возвышенном стиле".
В результате оба поэта были высланы из Арраса:
"После непродолжительного предгрозового затишья по звонку судейского чиновника, еще молодого завитого брюнета с бакенбардами и в преждевременных очках, явились жандармы, которым было сказано: "Отведите этих субъектов на вокзал, и пусть они отправляются в Париж первым поездом". Я заметил, что мы еще не завтракали. — "Отведите их позавтракать, но после завтрака пусть они тотчас убираются, и не спускайте с них глаз, пока поезд не тронется!"
Так Верлен и Рембо снова оказались в столице. Поль воспользовался этим, чтобы зайти к матери за деньгами. Ему не пришлось долго уламывать Стефани: она не любила Матильду и считала, что семейство Мотэ воспользовалось чувствами сына, заставив подписать невыгодный для него брачный контракт. По свидетельству Лепелетье, к бегству Поля она отнеслась благодушно.
Аррас был для поэтов закрыт, но в Бельгию можно было попасть и через Арденны. На Восточном вокзале они взяли билеты до Шарлевиля, где встретились с Огюстом Бретанем: целый день прошел в пьянстве и прочих увеселениях. Уже ночью Бретань поднял с постели знакомого извозчика, и тот отвез поэтов в ближайшую бельгийскую деревню. В три часа утра 9 июля они оказались за рубежами Франции — так началась их "бесподобная жизнь". В Брюссель они двинулись пешком: очаровательные бельгийские пейзажи займут потом достойное место в "Романсах без слов".
Истинные чувства Верлена отразились в поэзии — пока еще безмятежной и радостной. Лишь позднее он будет уверять, будто жена и тесть вынудили его уехать своим дурным обращением, причинив ему тем самым большое горе. Через несколько дней после бегства он напишет Лепелетье:
"Дражайший Эдмон,
я "путесествую" головокружительно. Пиши мне через мать, хотя и она едва знает "мои" адреса, настолько прекрасно я "путесествую"! Письма дойдут — матушка имеет некоторое представление о том, где я нахожусь…"

Страницы:
1 2

Рекомендуем

Соня Саммервил
Жан Жене
Артём Кузелев
Собаки на Сене
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.

1 комментарий

+1
barukh Офлайн 4 июля 2015 07:21
Огромная благодарность автору за глубокую, серьёзную и в тоже время написанную доступным языком книгу. Читал с увлечением, тем более что ещё в юности полюбил стихи Верлена и, особенно, Рембо. Тогда приходилось разыскивать их с большим трудом. Сейчас всё доступно, но хочется знать больше и больше о любимых поэтах. Спасибо админам сайта за то, что публикуете такие произведения. Хотелось бы и впредь видеть у вас больше книг - хороших и разных.